Главная / Новости / Сергей Юрский: «Говорить "меня обидели" — нет, не буду»
Сергей Юрский: «Говорить "меня обидели" — нет, не буду»
|
Мой отец незадолго до смерти мне сказал: «Если всё-таки станешь актёром, чего я тебе не советую, но если всё-таки станешь, не делай моей ошибки. Будь актёром столько, сколько дышать будешь».
|
Народный артист России Сергей Юрский рассказал «НВ», как встретился в Григорием Романовым троллейбусе, и объяснил, почему поставил пьесу о Шагале
Казалось бы, Марк Шагал не белый лист бумаги для нас. Ну как же: летающие над городом люди, зелёный скрипач, розовая корова, оторванные, но живые головы... Но на самом деле в большинстве своём мы мало знаем об одном из самых загадочных художников XX века. Театральную фантазию «Полёты с ангелом. Шагал», раскрывающую мир Шагала, поставил Сергей Юрский. Он же, перевоплощаясь в великого мастера, воскрешает всё, что с ним связано: жену и музу Беллу, любимую маму, родной Витебск, богемный Париж, а также друзей, врагов и героев его полотен. В Петербурге спектакль будет показан 31 января и 1 февраля на сцене театра-фестиваля «Балтийский дом».
— Сергей Юрьевич, это ваша шестнадцатая, если не ошибаюсь, постановка. Более того, вы играете Шагала во всех возрастах — от 9 до 98 лет. Для вас это имя так много значит, раз вы взялись за такой труд?
— Да, в силу возраста тяжело играть большие роли. Но я не могу не заниматься актёрством — такова привычка всех органов. Знаете, мой отец незадолго до смерти мне сказал: «Если всё-таки станешь актёром, чего я тебе не советую, но если всё-таки станешь, не делай моей ошибки. Будь актёром столько, сколько дышать будешь». Поэтому пока на сцену выхожу. А что касается Шагала, то, как ни странно, прежде я им совсем не увлекался. Безусловно, я был знаком с его творчеством, но постольку-поскольку. По-настоящему же в мир Шагала я погрузился, лишь когда занялся партитурой спектакля.
— Почему вам вообще захотелось рассказать о Шагале?
— Меня очень заинтересовала пьеса Зиновия Сагалова. Я почувствовал, что её должен ставить именно я, потому что знаю как. И мне показалось, что очень важно рассказать о действительно великом человеке именно сейчас, во время подмен. Когда подменяется сама жизнь, когда она становится карнавалом, игрой. Вернее, ярмаркой, где всё подаётся гипертрофированно, крикливо. Если премьера, то мировая, если телевизионное кино, то в сто серий, и даже если экологическая катастрофа, то глобальная. Когда с экрана телевизора люди — знаменитые, талантливые — откровенно выкрикивают: «Сегодня будет моё представление, сегодня будет мой концерт — смотрите!» — я к этому отношусь не только осторожно, но и презрительно. Марк Шагал, несмотря на свою мировую славу, был бесконечно скромным человеком. Скромным и бесконечно одиноким. Никто более из художников не рискнул идти по жизни один, не присоединившись ни к какой художественной или политической группе. Он не был ничьим учеником и ничьим учителем. Наедине со своим абсолютным погружением в то, что он считал Божьим даром, Шагал достиг высочайших высот. Вот об этой силе личности и наш спектакль-покаяние.
— По пьесе, написанной в стихах, — сегодня это небывалая вещь...
— Это свободный стих, шекспировский, — он не назойлив, не усыпляет, не утомляет. Но стих обязывает зрителя вслушиваться в слово, подчиняться ритму на сцене. Не ритму музыки, не ритму технических приспособлений, который так мощно вошёл сегодня в театр, во многом подчинил себе актёра и подменил слово. Наш спектакль — это своего рода вызов сегодняшнему традиционному театру. Ведь язык на сегодняшней сцене большей частью либо изничтожен, превращён в говор, либо опущен до языка грубости, а то и мата — дескать, такова жизнь. Но, как сказано, «не пачкай грубостью свои уста». Так вот, я не хочу пачкать. Сцена есть священное место, и в ботинках, в которых ходишь по улице, лучше на неё не выходить...
— Вы назвали спектакль покаянием...
— Наш спектакль начинается с самого драматического момента — со смерти Шагала. И в последнюю минуту он вспоминает и комические, и трагические эпизоды своей жизни, встречи, которые были на его пути. Но главное, он вспоминает, что надо делать в последнюю минуту, прежде всего — каяться. Шагал не был религиозным человеком, но Сагалов написал о нём пьесу-покаяние. Шагал кается перед Беллой, своей первой, бесконечно близкой ему женой, за то, что посмел пережить её. Шагал кается и перед матерью. Он вспоминает, как они ругались, когда ему было 14 лет. Мать не хотела, чтобы он занимался рисованием, — лучше бы он попытался стать страховым агентом, говорила она.
— Он испытывал перед ней чувство вины?
— Да, потому, что вина перед матерью есть у каждого сына.
— Однажды вы написали про отца, который представлял вас так: «Вот наследник моих долгов».
— Да, я это написал. И это не было фигурой речи — отец действительно всегда был в долгах. А потом, когда его хоронили, выяснилось, что очень многие должны были ему. И удивительнее всего — они все пришли. Но не будем уходить от темы разговора. У меня непреходящая вина и перед отцом, и перед мамой, но перед ней больше. Потому что она ушла через 14 лет после отца. К тому времени я уже был взрослым, состоявшимся человеком и обязан был быть ответственным за неё, но увы...
— Вы говорите, что Шагал не был религиозен, но он признавался, что Библия с детства его завораживала, а библейская тематика была лейтмотивом его творчества. Не говоря уже о том, что он считал всякого художника «посланцем», приносящим на Землю весть о Небе.
— Это-то да, и Христос распятый — неоднократный сюжет его рисунков, картин. И всё же я не вижу в нём ничего пророческого. Будь он по-настоящему религиозным, он бы не стал художником, ведь в мире еврейства рисование — великий грех. И хотя Шагал считал, что не грешен, а лишь исполнял волю Божью, но всё же перед Богом он себя признавал грешником, поэтому в нашем спектакле он кается и перед Богом. Шагал был божественно озарён, а дальше он черпал из себя, идя своим путём. И путь этот был непрост — он пережил революцию, погромы, собственное комиссарство и разочарование в мире, который строили большевики, голод, нищету, сожжение его картин на площади в фашистской Германии, бегство в буквальном смысле по козьим тропам, вторую эмиграцию... Шагал прожил весь ХХ век и прошёл все испытания этого века. И он хоть и был далёким от всякой ортодоксальности всемирным человеком, всё равно всегда ощущал себя евреем. И потому он кается и перед своим народом, хотя ничего не мог изменить: «Почему я не был с вами, когда случилась такая большая беда, Холокост?!»
— Писатель Фридрих Горенштейн сравнил Шагала с ветхозаветным Иовом, потерявшим богатство, детей, но так и не возроптавшим на Бога.
— Мне кажется, Горенштейн говорил больше о самом себе, чем о Шагале. Вот ему тема Иова, претерпевающего всевозможные лишения, была очень близка — потому что он был человеком трагического склада. Я с ним встречался в Берлине меньше чем за год до его смерти. И он произвёл на меня впечатление, но он был крайне мрачным человеком, совершенно раздавленным происходящим вокруг.
— Горенштейна я вспомнила в связи с эмиграцией. В начале 1990-х он мог вернуться из Германии, но не захотел, хотя несколько раз приезжал в постсоветскую Россию. Иосиф Бродский не хотел возвращаться в родной Петербург, Михаил Барышников встречается со своими русскими друзьями где угодно, только не на родине. И Шагал, приехав в Советский Союз, до родного Витебска так и не доехал — испугался. Почему же он не вернулся?
— Я много встречался с эмигрантами, хорошо знаю Русскую Америку и могу сказать, что эти взывания: «Вы помните, где вы родились? Ведь там лучше всего на свете, правда?» — несколько убоги. Те, о ком вы говорите, стали людьми мира. Я хорошо знал Бродского и знаю Мишу Барышникова, Горенштейна знал немного и вот теперь опосредованно Шагала. Руку я ему не жал, но он был в нашей с Олегом Басилашвили гримёрке в БДТ, когда я был где-то на съёмках. У каждого из них своя мотивация невозвращения. С Бродским мы говорили об этом, и он был непреклонен: приехать знаменитым Нобелевским лауреатом ему не хотелось, он боялся пафоса. Бродский прекрасно понимал, что слишком много вокруг него будет эгоизма, корысти, желания потереться около знаменитости. Перед ним либо преувеличенно каялись, либо его преувеличенно возносили. Таким людям эта вся суета мешает, как говорил Шагал, «мешает рисовать». Вот и всё. Но в спектакле Шагал задаётся и этим вопросом: «Что такое корни мои?»
— Раз мы говорим о покаянии, а значит, и прощении, я хотела вас спросить о встрече в московском троллейбусе с Григорием Романовым, всесильным хозяином Ленинграда в 1970-е годы. Было дело?
— С Григорием Васильевичем? Да, было дело, уже много лет спустя после того, как он стал отставником. Романов со мной поздоровался, как со старым знакомым.
— Вы смогли ему ответить? Или повернулись спиной — ведь он испортил вам жизнь?
— Моя жизнь не может быть названа испорченной, потому что она меня устраивает. Потом, вовсе не конкретно Романов мне испортил жизнь, а люди около Романова и люди около меня. И если уж на то пошло, вообще люди того времени и само время. С Романовым же мы не были знакомы, более того, думаю, он меня и не видел на сцене, а может, и на экране. Власть и КГБ против меня направил кто-то из моего самого близкого окружения — кто-то из них указал на мои встречи с опальными Солженицыным, Эткиндом (Ефим Эткинд — филолог, историк литературы — эмигрировал во Францию, участвовал в подготовке самиздатского собрания сочинений Иосифа Бродского. — Прим. ред.). Возможно, сыграло роль и то, что я находился в Чехословакии в августе 1968-го и высказался, что ввод советских войск — ошибка. Но я не хочу говорить о том «простили — не простили». Так же как и ругать то время — это было время и моих печалей, и моих радостей. Я могу его анализировать, но говорить «меня обидели» — нет, не буду.