Главная / Публикации / Марк Шагал. «Ангел над крышами»
Приходит время
Мне представляется особенно примечательным, что в дни еврейского траура по павшим героям Варшавского гетто мы сегодня присутствуем на вечере поэта, живого борца молодой страны, бьющей общего нашего врага, на вечере борца, воспевающего героизм, мужество и ненависть к врагу. Благодарю всех вас за добрые слова в мой адрес, но я полагаю, что это слишком большая для меня честь — быть здесь, на этом вечере, тем, что у евреев называется «целый мэхутн»!
Я искренне рад вместе с вами отпраздновать выход в свет книги Фефера, жаль только, что сегодня его здесь нет; во-первых, нам всем было бы веселей, во-вторых, я не чувствовал бы себя этаким «узурпатором»: ведь это Феферу принадлежат полнозвучные стихи, все почести должны быть оказаны ему, а я только — как бы это сказать? — лишь подсвистал его песне...
Но вечер этот — и не одного Фефера, а всех тех, кто хочет еще раз, хотя бы в мыслях, выразить свою преданность нашей с вами, и его, Фефера, великой Родине, являющей сегодня величайшее из искусств — быть выше искусства...
Для меня было двойной радостью — что-нибудь сделать для книги Фефера, правда, очень немногое, как я уже сказал, и притом в спешке, в той спешке, когда торопишься высказать свою любовь — к народу и к Родине...
Как с поэтом я познакомился с Фефером первый раз в Москве, в разгар революции, в зале Еврейского государственного Камерного театра, где я работал, а потом встречал его в Малаховке, где я обучал детей в колонии, по соседству с писателями Добрушиным, Нистером, Гофштейном и другими... Это было новое имя, имя поэта, который пришел и сказал: «Тихо, вы — люди воздуха и художники воздуха, — мы явились, неся «просторечье»...» Я взглянул тогда на писателей: никто не испугался.
* * *
Минуло более двадцати лет. Я успел окунуться во все беды, а может, и радости, выпадающие художнику двадцатого века. Я прошел Париж — столицу мировой живописи.
И когда сюда прибыл мой давний друг, великий актер Соломон Михоэлс, а с ним — Фефер, то мы увидели истинного, от рождения, еврея-революционера и истинного поэта, воспринявшего общееврейскую поэтическую традицию и вписавшего в нее новую главу — о своей стране, обновленной Родине...
Это не та уже страна, где я, к примеру, ребенком прятался под кровать, когда за окном проходил по улице «городовой». В моем представлении эта страна была тогда размером с наш двор, а сегодня она простирается перед поэтом Фефером «от моря до моря», и он поет об этом, и он свободно и вольно ездит по ней, вместе с такими же, как и он, молодыми...
* * *
Сегодня (как и всегда, кстати) истинное пластическое и поэтическое начала следуют ходу жизни и устремленности человека-художника.
Вот почему трудно шатающемуся художнику — вместе с ним шатается и его творческое начало.
Да, я, художник, которого считают «смещенным», с искаженным стилем и содержанием картин, — я люблю поэта Фефера, о котором полагают, должно быть, что его направление, поэтический путь, наоборот, совершенно «ровен»...
Сегодня существует два вида поэзии — надреальной, прекрасный образец которой в Советском Союзе являет русский поэт еврей Пастернак, и поэзия, характерными чертами которой обычно представляется так называемая «прямолинейность» и ясность выражения. Это — например, поэзия Фефера.
Но как идеалистическая поэзия, которая, в сущности, тоже проста и прямолинейна в своем истинном проявлении, так и поэзия «простая и прямолинейная» — обе они стоят на высших ступенях движения духа, если они вобрали материю ясного слова и формы, и только поэты, не достигшие этих высот в искусстве, хромают, как в жизни, и мучают нас и себя.
Я люблю «контрасты», в них таится истинная гармония.
Я всегда помню один из многих примеров, где полюса в искусстве сходятся. Вот классический реалист Пушкин с его глубинным отшлифованным ритмом и — пламенный романтик Бодлер, окутанный снами ядовитых цветов: разве они не встречаются где-то на верхней ступени истинности?
Вспоминаю последние эксперименты на выставках в Париже, когда рядом с картиной старого «примитива» средневековья, такого, скажем, как Джотто, может висеть Пикассо, а тут же — доренессансный Монтенья, а возле нашего Модильяни — византийская икона или полотно художника-революционера, натуралиста Густава Курбе, сбрасывавшего в дни Парижской коммуны Вандомскую колонну, или чарующий возрожденец Джорджоне, и так далее. И это не «эклектизм», напротив!
Мне не хочется углубляться в эту проблему, поговорим лучше о книге. Я всегда мечтал работать над книгами, сливаться с литературой, как нашей, так и — других народов, начиная с Библии, Лафонтена, Гоголя, Переца, Шолом-Алейхема и кончая живущими сегодня. Эту работу я понимал не как иллюстраторство как таковое, но — родство, с родственность в искусстве, потому что помимо, конечно, того, что всякое искусство имеет свои законы и свои средства выражения, через все искусства проходит некая «линия сердца», все их равно единящая.
Удалось ли это творческое единение мне и с кем больше — с христианами или с евреями, — вопрос иной...
Мне вообще доставляет радость видеть живого человека, но в поэте Фефере я вижу не его одного, но — целую страну, ландшафт, народ. Его строки — пышут жаркой страстью героев, над ними — словно поднимается горячее марево, зной от земли, в них — дыханье нового человека...
* * *
Когда я был молод, я хотел объять необъятное.
Сейчас я хотел бы «объять» лишь одно — живопись и написать несколько картин. Но это очень трудно, потому что они должны «парить», ибо только тогда они смогут запросто пойти по земле; но ведь именно тогда их перестают понимать, потому что слишком уж это просто...
«Крестный путь» художника.
Много лет назад, до войны, я задавался вопросом: «Должен ли художник пытаться направлять нашу жизнь в искусстве, указывать путь в искусстве? Как же все остальные люди, разве не должны и они являть коллективное свое искусство жизни? Или для художника мало работать и этим быть полезным своему народу и человечеству? Почему же, какие силы срывают его сегодня с места? Разве мало, чтобы наше искусство обращалось с холстов к глазам и сердцам человеков?»
Но живопись была тогда как невеста, вся зарывшаяся в свои вуали и шлейфы. А потом она начинала тосковать в своем замке — и ее просто «покупали за деньги».
Но и как, в самом деле, можно спокойно сидеть и писать фантастические книги или картины, когда жизнь фантастичней всего?
И я говорил много лет назад, до войны, о нашей культуре:
«Наша культура — не только Спиноза, Фрейд, Эйнштейн, Менделэ, Перец, Шолом-Алейхем, Бялик, Израэлс и Писсаро, это сегодня — и наши евреи из народа, рабочий люд всего мира с его острым и пламенным взглядом и кулаками, дающими отпор — и сейчас, и впредь — нашим врагам, за все наши унижения.
И я бы хотел одного — быть в их рядах, быть там, где совершается это.
Наши враги, которые, вместо того чтобы черпать свет древней нашей духовности, жаждут одного — крови, нашей крови, чтобы она опьяняла их, придавала им смелости в преступных их замыслах.
И как художнику мне не столь важно, чтобы все мы стали ценителями и знатоками искусства, но пусть в нашу жизнь войдет дисциплина, как в настоящем искусстве, чтобы мысли, и слова, и поступки наши, чтобы вся наша жизнь освещалась лучом той «красоты», без которой мы тысячи лет сгибали спину...»
* * *
Сегодня — не время искусства. В мире война. Все объято огнем — а люди, смотрите, собираются, чтобы говорить о культуре, о поэзии, живописи, ибо это — тоже наше оружие...
Сегодня мы, художники-евреи, подобны траве под косой. Или другой траве — красивой, кладбищенской. Мне больно, что именно я говорю это, я, который никогда, в сущности, пессимистом не был. Напротив!
Художники часто бывают одиноки, бедны, без друзей, без «меценатов». Они ссорятся между собой и с самими собой.
Но сколько раз, бывало, художники первыми подавали пример, расшевеливали театр, литературу...
* * *
Наступает пора, давно пришло уже время действий.
И сердце тает у меня в груди, когда я слышу голос героев, закапывающих в могилу старый мир и наших врагов...
Эти герои зовут и нас к новой жизни. Мы, художники и писатели, первыми должны их услышать. Это нужно для нас самих.
Почему, почему мы спохватываемся только на баррикадах или уже в гетто — перед смертью? Почему — не пока мы живем?
Почему сегодня приходится нам вновь доказывать наш гений и нашу жизнеспособность — в многочисленных гетто, восстаниях, в Сопротивлении? А в обыденной жизни, покуда над нами топор не навис, мы — враги сами себе и друг другу. И как часто охватывает меня отчаянье.
Десятки лет моего витания в небесах хорошо показали мне то, что происходит на земле...
* * *
Ужасно, как бьет нас враг! Ужасно, как соглашательски молчат некоторые народы... Но еще ужаснее видеть, как мы вместе плачем над могилами жертв и не крикнем друг другу: «Наступила пора, когда мы подаем друг другу руку, чтобы узнать друг в друге брата, не допустить нашей гибели...» А ведь враги наши видят издалека выражение наших глаз — это для них как «барометр». Как сверкают сегодня глаза героев на полях битв, в руинах восставших гетто, в Советском Союзе и у первопроходцев Эрец-Исроэля! И чем больше мы будем требовать от себя самих, тем больше получим мы от других. Что дадим — то получим...
* * *
Я думаю о «елее», который смягчает сердца и от которого перестают скрипеть дверцы души, и путь становится глаже: мы, художники, писатели — нуждаемся в нем больше всех...
Без этого «елея» — наш стиль и все наше творчество засыхают, чернила — засыхают, краски — засыхают, так что в конце концов ничего не остается: ни идеала, ни цели, ради которой стоило б жить...
И я бы закончил затянувшееся мое слово «молитвой» — мольбою не к Богу, которого я еще не изобразил (не в синагогах, где я занимался росписями, а для себя самого), мольбою о том, чтобы я, чем старше, старее я становлюсь, все явственней слышал бы наш древний и новый наш шаг... И чтобы этим шагом — все вместе — торили бы мы наш путь.
1944