ГЛАВНАЯ
БИОГРАФИЯ
ГАЛЕРЕЯ КАРТИН
СОЧИНЕНИЯ
БЛИЗКИЕ
ТВОРЧЕСТВО
ФИЛЬМЫ
МУЗЕИ
КРУПНЫЕ РАБОТЫ
ПУБЛИКАЦИИ
ФОТО
ССЫЛКИ ГРУППА ВКОНТАКТЕ СТАТЬИ

Главная / Публикации / Вирджиния Хаггард. «Моя жизнь с Шагалом: Семь лет изобилия»

Глава II. Хaй-Фоллз

В «Моей жизни» Марк замечал, что не может понять, зачем люди сбиваются в кучу в одном месте, когда за пределами городов простираются тысячи километров свободного пространства. Он писал: «Жена хочет в большой город. Она любит культуру... Меня вполне устроило бы какое-нибудь захолустье... Я бы сидел в синагоге и смотрел в окно... И писал, писал бы картины, которые, может быть, поразят мир».

Он любил поразмышлять об этом, но до осуществления мечты дело доходило редко. С тех пор как они с Беллой в России выбрали «культуру», Марк, безусловно, страстно мечтал о спокойных местах, в каких оказывался, только когда ездил отдыхать. Война забросила его в тихую деревеньку Горд, где, несмотря на опасность, он с головой погрузился в работу и обрел последнюю иллюзию спокойствия, прежде чем военная буря смела их с этой земли.

Теперь наконец-то Марк поселился за городом. Мишель уехал, Ида тоже немного погодя собиралась вернуться во Францию, и Марк решил не оставаться в квартире на Риверсайд-Драйв. К тому же моя беременность вскоре должна была стать заметна, и он хотел на время спрятать меня. Ида, ничего, конечно, не знавшая об этом щекотливом обстоятельстве, одобрила идею Марка пожить за городом при условии, что это временно; она надеялась, что Марк вернется во Францию в следующем году.

Атмосфера на Риверсайд-Драйв стала спокойнее. Ида приходила и уходила, занималась делами и наблюдала, как продвигается работа Марка. Теперь мы с ней общались гораздо свободнее, даже иногда смеялись вместе, в компании их близких друзей, которые уже были в курсе наших с Марком отношений.

Однажды Марк сказал: «Вирджиничка (так он по-русски называл меня), съезди и посмотри, можно ли найти дом в каком-нибудь спокойном загородном месте». И я тут же поехала в Уолкил, где случайно остановилась несколькими неделями раньше. По пути я видела места, напоминавшие Дорсет. Мысль о том, чтобы вернуться за город после всех лет, проведенных в городе, наполняла меня радостью. В Уолкиле был единственный агент по продаже недвижимости, а у него был единственный дом для аренды или продажи. Дом находился в Хай-Фоллзе, в горах Кэтскилл, и прямо на следующий день мы с Марком поехали его смотреть.

Простой деревянный дом с закрытыми верандами стоял рядом с красивым деревом катальпа. Когда-то этот дом умело и старательно построил один плотник, который и жил в нем до конца своих дней. Перед домом простиралась поросшая травой долина; позади холм поднимался к зубчатому скалистому гребню, венчавшему лесистый овраг. Рядом с домом стоял маленький деревянный коттедж, который сразу очаровал Марка своим сходством с избой.

— Здесь будет моя мастерская! — заявил Марк, тут же решив купить дом. Стоил он недорого, а кроме того, Марку нравилось покупать дома. Рано или поздно он собирался вернуться во Францию, но пока хотел создать видимость обустроенной жизни. Слишком уж часто ему приходилось сниматься с места, вырывая корни из своей земли.

На обратном пути он сказал, что хочет сломать внутренние стены домика и сделать большие, как в мастерской, окна. Мы радовались и волновались, точно дети, и обнимались от избытка чувств. Марк немедленно пошел сообщить новость Иде.

Весть о том, что Марк хочет купить дом, застала Иду врасплох. Она поехала взглянуть на дом и нашла его довольно убогим, но в целом не возражала. Она надавала мне много полезных советов, как сделать дом уютнее, в наших отношениях не осталось и следа напряженности. Ида видела, что отец в хорошем настроении, и была рада за него.

Наконец-то наша запутанная жизнь начала упорядочиваться. Следующая и, должно быть, самая сложная для Марка задача заключалась в том, чтобы сообщить Иде о моей беременности. Но время для этого еще не пришло.

В доме была самая необходимая мебель и посуда, поэтому мы переехали, не теряя времени. Марк хотел немедленно приступить к работе над иллюстрациями к «Тысяче и одной ночи», которые ему заказали Курт и Хелен Вольф из издательства «Пантеон букс».

Раньше, чем я успела распаковать вещи, Марк начал работать, и заброшенный дом сразу ожил. Я читала ему вслух сказки, пока он быстро делал наброски и раскладывал их для просушки на полу гостиной. Ходить по комнате приходилось с большой осторожностью. Потом из этих набросков Марк сделал серию ярких гуашевых рисунков.

Увлеченный и сосредоточенный, он засел за работу. Казалось, он совсем не боялся испортить рисунки пятнами и кляксами, наоборот, использовал их для дела. Иногда он выливал на гуашевые рисунки стакан воды, потом сливал ее. Через несколько минут просил еще воды, но, прежде чем я успевала ее принести, отменял свою просьбу: «Оставь, я уже плюнул».

Он говорил, что техника не подчиняется каким-то особым правилам, и если человек искренне стремится писать, то допустимо все.

Меня поражала его способность с головой погружаться в творчество, тогда он не обращал внимания на неудачи, полностью захваченный озарившей его идеей, и сметал все, мешавшее ее воплощению. Он говорил: «Искусство — это наводнение. Но наводнение контролируемое».

Всего для этого проекта он сделал тринадцать гуашевых рисунков. В нью-йоркской студии Альберта Кармена из них изготовили цветные литографии: русалка склоняется над бушующим морем, в котором борются за жизнь потерпевшие кораблекрушение моряки; летящая лошадь уносит любовников в темно-синее небо; обнаженную пару пробудила ото сна ослепительно солнечная птица. «И тогда царь воскликнул: «Клянусь Аллахом, я не убью ее, пока не услышу окончания ее рассказа!» И они провели эту ночь обнявшись, пока не настало утро».

Мы с Марком были счастливы остаться вдвоем; настал период долгожданного умиротворения. Ко мне понемногу возвращалось утраченное спокойствие, и впервые за несколько лет у меня было прекрасное настроение.

Мне нравилось находиться в обществе Марка. Несмотря на различия нашего прошлого и разделявшие нас тридцать лет, в наших отношениях царила абсолютная гармония. Ни с кем я не чувствовала себя так надежно и уверенно, как с этим человеком. Каким блаженством стало это умиротворение, освободившее меня и от бесконечной критики Джона, и от требовательности отца. Благодаря Марку я начала избавляться от своего навязчивого страха оказаться недостойным и неполноценным человеком. Меня не тревожили мысли о неравенстве, которое, очевидно, существовало между великим художником и незрелой молодой женщиной, пережившей страдания. Наконец я смогла говорить все, что хотела, отпала необходимость подбирать слова.

А что до разницы в возрасте, то мы просто никогда о ней не задумывались. Марк был удивительно юн и полон энергии, и мы чувствовали себя, как те страстные молодые любовники, которых он изобразил в иллюстрациях к «Тысяче и одной ночи».

Иногда мы ездили в Нью-Йорк и ночевали на Риверсайд-Драйв. Вернулась Ида. Марк все еще волновался, как друзья отнесутся к его новой спутнице, но они изо всех сил старались успокоить его и охотно приняли меня. Идино чувство юмора разряжало атмосферу, создавало легкость в общении, и проведенные в их доме вечера всем нам дарили радость.

Как-то вечером мы пошли в гости к очень богатому коллекционеру предметов искусства, юристу по профессии Льюису Стерну, фанатичному перфекционисту, который проводил свое время за единственным занятием: набивал дорогими вещами свой роскошный дом. В этой изысканной красоте он жил один, без женщины; возможно, женщин угнетало слишком уж безупречное совершенство интерьера. Я не сомневалась, что Марк и Ида спасали этого человека от скуки и меланхолии.

Мы общались с еще одним другом Марка — журналистом Максом Лернером, разговорчивым, непосредственным и остроумным человеком. С Марком они говорили на идише и много смеялись. Когда Марку был нужен серьезный совет, он обращался к Максу, которому верил безоговорочно.

Доктор Марка, француз Камиль Дрейфус, относился к Марку заботливо и покровительственно, словно к младшему брату, и посмеивался над тем, какой Марк нервный, возбудимый и обидчивый. Когда Камиль брал анализ крови, Марк жалобно повизгивал, а Камиль довольно хихикал. У него были серое мышиное лицо, маленькие щетинистые усы и темные круги под глазами. Камиль умел влиять на самочувствие и настроение Марка, рассеять его навязчивые страхи, к месту рассказывая изящно-абсурдные еврейские истории, которых знал бесчисленное множество. Он был внимателен ко мне, иногда слегка улыбался и подмигивал, словно говоря: «С тобой все в порядке».

Однажды в столовой на Риверсайд-Драйв Марк с Идой устроили бурную ссору. Русский язык выразителен и особенно хорош для того, чтобы на нем ссориться, и сцена получилась весьма театральной. Выйдя из кухни, я увидела, как Марк вдруг схватил стул и стал размахивать им над головой Иды. Тогда я осторожно обняла Марка сзади, и ругань стихла.

Потом Марк объяснил причину ссоры: Ида не раз настаивала, чтобы он выдал ей определенную сумму денег или часть его картин — положенное ей по закону наследство матери. Марк протестовал: «Я еще не умер, а дочь уже хочет присвоить мои картины!» Он не признавал ее законного и морального права на материнское наследство, что приводило к ссорам.

Я пыталась успокоить Марка, как-то повлиять на него. Льюис Стерн и еще один юрист, Марк Бернард Рейс, тоже друг Марка и коллекционер его работ, осторожно объясняли Марку, что в этом споре права Ида, и в итоге сумели убедить его. Но только в 1948 году во Франции эта нелепая тяжба была улажена, и Ида стала владелицей солидной коллекции картин.

О нраве Марка ходили легенды. В «Моей жизни» он вспоминал, как в Санкт-Петербурге один из его соседей по комнате, скульптор, вдруг принялся бить кулаком по глине и буйствовать, как дикий зверь. Наконец Марк пришел в такое раздражение от бесчинства скульптора, что швырнул лампу ему в голову. В другой раз Катя Гранофф, парижский агент по продаже картин, еле успела поймать статуэтку, брошенную в нее Марком во время какой-то размолвки по поводу контракта.

В Хай-Фоллзе мы решили купить подержанный «олдсмобиль», и я попросила нашего соседа-фермера Виктора Персела дать мне несколько уроков вождения.

Ни у Шагалов, ни у Хаггардов никогда раньше не было автомобиля, и нас с Марком переполняли радостное волнение и гордость, когда мы впервые отправились на машине в Нью-Йорк.

Марку нравилось ездить в еврейский квартал Нижнего Манхэттена, где торговцы расставляли свои лотки прямо на улицах. Никто его не знал, но каждый был его другом, потому что все они говорили на идише. Он мог вести себя, как хотел. Он больше не был знаменитостью и мог вволю поторговаться. Марк купил мне серебряную звезду Давида на цепочке и, довольный, сам повесил ее мне на шею.

— Не ставь машину слишком близко, — предупредил он. — А то они поднимут цены.

Марк купил газеты на идише и читал их на ходу, жуя пироги и бросая прочитанные страницы прямо на землю, пока тротуар не покрылся шелестящими листками. А еще мы купили еврейский хлеб и фаршированную рыбу.

— Ты должна научиться готовить фаршированную рыбу, — сказал Марк. — Адель тебе покажет, как это делать. Я знаю одно: если подливка вкусная, то рыба готова. Моя мать всегда давала мне попробовать подливку. В этом она доверяла только мне.

Супруги Опатошу приехали к нам в Хай-Фоллз. Добрые и смешные, в шутку они называли меня «гойка» и «шикса», а еще объявили, что хотят быть крестными родителями нашего, пока не родившегося Давида. Они пригласили нас к себе на еврейскую Пасху, Опен надел белую атласную шапочку с золотой вышивкой и читал Агаду (историю обретения евреями независимости и исхода из Египта), иногда подмигивая мне. Мы ели фаршированную рыбу, суп и запеченные в тесте яблоки. Поставили пустой стул и бокал вина для пророка Илии.

Марку было спокойно в Хай-Фоллзе, и с тех пор я никогда не видела этого неугомонного человека таким умиротворенным. Жить стало полегче, ему не нужно было думать о деньгах. Агент Пьер Матисс ежемесячно выплачивал Марку денежное содержание и время от времени приезжал забрать причитающиеся ему картины. Каждый год Пьер устраивал выставку последних работ Шагала в своей прекрасной галерее на Пятьдесят седьмой улице в Манхэттене. Казалось, что, несмотря на достаток и славу, присущее Марку чувство незащищенности на время оставило его.

Он рассказал, как однажды Белла спросила его (во времена, когда финансовые трудности остались позади), сколько денег ему нужно, чтобы чувствовать себя абсолютно уверенно, и он ответил: «У меня никогда не будет достаточно денег. Я никогда не буду чувствовать себя уверенно».

Примечательно, что большую часть своих лучших работ Марк создал во времена отчаянной нужды: голодные годы в России, первый парижский период, послереволюционная Россия. И все же он стремился к славе и богатству, возможно желая отомстить за пережитые унижения, бросить вызов старшим и более известным парижским художникам, которые когда-то с презрением отнеслись к застенчивому еврею из Витебска. Безусловно, унизительным он считал и высокомерное отношение к нему со стороны семьи Беллы, и, хотя Розенфельды разорились в годы революции, казалось, что с тех пор Марк, сам того не сознавая, пытался отплатить им той же монетой. Когда его шурин, посредственный врач, сменил жизнь в коммунистической России на прозябание в Париже, Марк никак не мог избавиться от снисходительного тона по отношению к нему. Точно так же шурин обращался с Марком, когда сам жил в достатке.

Семья Марка исповедовала хасидизм, и к религии он относился легко, чуть ли не весело. Кредо хасидов — «Служи Богу с радостью». Чувства для них важнее разума, и они, как Спиноза, радость считают добродетелью, а печаль — грехом. Рассказывать истории они любят больше, чем предаваться теологическим дискуссиям. Когда Марк ушел из семьи, он прекратил следовать религиозным традициям, но не забыл их, ведь он вырос под их влиянием. Ни Марк, ни Белла не придерживались иудаистских обычаев, поэтому Ида получила светское воспитание.

В Хай-Фоллзе Марк подружился с несколькими религиозными евреями и однажды даже пошел с ними в синагогу отмечать Йом-Кипур. Полагаю, такое с ним случилось впервые за многие годы, и на протяжении тех семи лет, что мы прожили вместе, он больше не отмечал этого праздника. Возможно, тот поступок можно объяснить тем, что воспоминания о Холокосте были слишком свежи и Марк чувствовал потребность отдать дань своим корням, выразить солидарность с еврейским народом.

Но строгие правила относительно кошерной еды казались ему нелепыми и сектантскими, и, когда его племянница Белла Розенфельд, которая этих правил придерживалась, гостила у нас во Франции, мне приходилось ее защищать от его раздраженных замечаний.

Зная отношение Марка к религиозным традициям, я удивилась, когда вскоре после того, как мы поселились в Хай-Фоллзе, он начал убеждать меня принять иудаизм, сначала деликатно, но потом все настойчивее. Он сказал, что обсудил этот вопрос с супругами Опатошу и они одобрили его идею.

Я объяснила, что, будучи атеисткой, не хочу принимать никакой веры, но старалась возражать не слишком категорично, чтобы Марк не принял мой отказ за враждебность по отношению к евреям. Это был больной вопрос для Марка, хотя сам он нередко резко отзывался о соплеменниках, порой даже называл их «грязными евреями». Однажды он в шутку сказал: «Иногда я чувствую себя антисемитом». Однако в душе он считал евреев народом высшим, богоизбранным — тем жестче были его требования. В основном Марк критиковал ассимилировавшихся евреев за то, что они «утратили связь с Библией». Он писал: «Не будь я евреем, при том значении, которое я вкладываю в это слово, я не был бы художником».

Просто его мучила совесть за то, что он живет с гайкой, но я думала, это пройдет.

Марк знал о моей симпатии к евреям, и я в шутку ему напомнила, что и в моих жилах течет капелька еврейской крови, доставшаяся от русской прабабушки. Как ни странно, но герб нашей семьи украшала шестиконечная звезда, всегда забавлявшая нас. Я рассказала Марку, что мой двоюродный дедушка Райдер Хаггард когда-то написал приключенческий роман под названием «Копи царя Соломона», и Марку эта история понравилась.

Тем не менее разница в нашем происхождении значила для Марка больше, чем я думала. В последние годы, которые мы прожили вместе, он называл это причиной наших разногласий, без нужды усугубляя их.

Вопрос о принятии иудаизма я спустила на тормозах, как поступала со всеми деликатными проблемами. Как-то Ида прознала о наших спорах и пришла мне на помощь. Она заявила, что это глупая идея, и больше мы об этом не говорили. Я почувствовала облегчение, и Марк, казалось, смирился.

Однако Давида он хотел воспитать в еврейских традициях и настаивал, чтобы ему сделали обрезание. Уже потом я поняла: он хотел официально сделать меня иудейкой только ради Давида, потому что у евреев считается, что вероисповедание матери определяет происхождение ребенка.

Марк часто говорил со мной о Белле. Он верил, что ее душа продолжает жить и наблюдает за нами. Марк сказал, что я должна стараться быть достойной ее. Разумеется, я считала это невозможным — Белла казалась мне чуть ли не святой. Она смотрела на нас с девических фотографий огромными темными глазами, как у Мадонны Эль Греко. Но однажды Марк сказал: «Это Белла прислала тебя ко мне. Рембрандта после смерти Саскии утешала Хендрикье Стоффельс, а у меня есть ты».

Среди качеств Беллы, которыми восхищался Марк и которые унаследовала Ида, были практичный ум, утонченный вкус и чувство собственности; она умела делать нужные вещи в нужное время. Эти качества Марк искал во мне, поскольку у него самого их не было. Но вскоре он понял, что и я лишена такого чутья.

До брака Марк был крайне отчаянным и ни в чем не знал меры, беспечно относился к собственным картинам и никогда не сомневался в точности своих суждений. Его отношения с людьми складывались бурно и импульсивно. Белла оказывала на мужа благотворное влияние, возможно, в ущерб первобытной стороне его натуры, благодаря которой он создавал такие непостижимые шедевры.

Белла закончила свои мемуары о детстве и девичестве перед самой смертью. Норберт Гутерман перевел их с идиша на английский, а в 1946 году их опубликовало нью-йоркское издательство «Шокен букс» под названием «Горящие огни», с иллюстрациями Марка. Через год вторая книга, «Первая встреча», описывающая знакомство Беллы и Марка, вышла на идише в издательстве коммунистической организации «Общество еврейского народа» и тоже была оформлена прекрасными рисунками Марка1. Публикация этих трогательных, поэтических текстов, в которых Белла после многих лет абсолютной преданности Марку заново открыла свою тайную сущность и талант выразить ее, стала для Марка искуплением вины и утешением. Вероятно, он страдал от смутного чувства вины перед Беллой, которую он обрек на жизнь, полную превратностей. Марк, должно быть, понимал, что эта книга — завершенный образ, отражение подлинной Беллы, отказавшейся ради него от собственной духовной жизни. Казалось, писательница Белла освободилась, позволив себе умереть, как только ее собственная работа была завершена, словно она устала бороться. Свои творческие способности Белла подчинила работе Марка, она была самым авторитетным его критиком. В «Моей жизни» Марк писал: «Пусть покойные родители благословят наш союз в искусстве».

Главным предназначением Беллы стала роль музы, дарившей Марку неиссякаемое вдохновение. Белла обладала блестящим интеллектом и была бесконечно изысканной женщиной. Марк не осознавал ее превосходства, поскольку они составляли единое целое. На многих картинах, изображающих Марка и Беллу, художник буквально сливается с возлюбленной, даже тело у них одно на двоих. Самый яркий пример этого единства — картина «Черная перчатка», начатая в довоенной Франции и завершенная в Хай-Фоллзе в 1948 году. Картина представляет собой изумительно красивый двойной портрет Марка и Беллы, их головы соединены, одной рукой он обнимает их общее тело с женской грудью, а другая рука лежит на мольберте.

Я занималась обустройством дома, который по-прежнему никак нельзя было назвать уютным. Ни одна душа в деревне не соглашалась мне помочь. Меня считали чужой, иностранкой; я жила с человеком намного старше, к тому же была беременна. Когда нужно было вымыть бидоны, мне приходилось надевать резиновые сапоги, брать щетки и самой лезть в воду.

Каждую неделю я навещала Джин в Нью-Джерси, привозила ей подарки, но она не очень-то им радовалась. Это была жалкая компенсация за домашнее тепло, которого она лишилась. Джин всегда вела себя сдержанно, никогда не жаловалась. Учительница заботилась о ней, пытаясь восполнить недостаток материнской любви, в которой Джин так отчаянно нуждалась, но никто не мог заменить девочке мать. Мы с Джин уходили гулять в поля (в те времена Плейнфилд был сельским районом), и я обещала, что очень скоро заберу ее в чудесный, новый деревенский дом, где она будет жить со своим маленьким братиком.

Я перестала ездить на Риверсайд-Драйв, Ида, словно невзначай, интересовалась, почему я больше не приезжаю. Возможно, она уже догадалась о моей беременности, заметив, что я пополнела, а может, уловила смущение в глазах Марка. Правда открылась неожиданно. Это был тяжелый момент, но Ида не стала драматизировать ситуацию. Марк чувствовал себя виноватым и очень волновался. Когда он вернулся домой, я решила написать Иде. Ее ответ успокоил меня:

«Ни в коем случае не переживай из-за того, что наши с тобой отношения могут испортиться, этого не будет. Ни в чем не вини себя. Папа смущен и чувствует себя виноватым, но это нормально. Проблем можно было бы избежать только в том случае, если б между нами была полная откровенность, но она редко возникает между отцом и дочерью. Надеюсь, теперь все будет хорошо».

Я была очень тронута этим письмом и нервничать перестала.

На Риверсайд-Драйв кипела суетливая деятельность. Ида работала с Джеймсом Джонсоном Суини над большой ретроспективной выставкой Шагала в Музее современного искусства. Одновременно она готовилась к отъезду во Францию, им с Марком нужно было решить много вопросов. Он стал чаще ездить в Нью-Йорк, откуда возвращался совершенно измученный.

На его отношениях с Идой сказывалось совместное владение собственностью. Марк умел сыграть на своей покорности и уязвимости, когда хотел, чтобы Ида защитила его интересы, а Ида пускала в ход свой неотразимый «сентиментальный шантаж». Иногда Марк не желал подчиняться ей и вел себя, как ребенок, стремящийся показать свою независимость, по-детски обезоруживающе, но в то же время невероятно артистично!

Замечательная выставка Суини открылась ранней весной, Марк и Ида присутствовали на вернисаже. Суини издал довольно полный каталог картин Марка, на обложке которого красовалась картина «Я и деревня» из собственной коллекции музея.

Через несколько дней я тоже поехала посмотреть на эту выставку и вернулась домой в отличном настроении. Большое впечатление на меня произвели картины «Беременная женщина», «Солдат пьет», «Посвящается Аполлинеру» и «Горящий дом», привезенные из Европы вместе с другими замечательными работами раннего периода. Марк сказал, что испытал потрясение, снова увидев эти картины: «Я знал, что это отличные работы, но они даже лучше, чем я думал». Это была радость отца, нашедшего потерявшихся детей. Прекрасная картина «Еврей на молитве» («Витебский ребе») из чикагского Института искусств тоже была выставлена, ее он любил особенно. Марк рассказал, что в России он несколько лет держал «Ребе» у себя под кроватью, чтобы с ней ничего не случилось в то неспокойное время. Он считал эту картину шедевром и говорил, что в ней он приблизился к величию Рембрандта. Он любил ее так сильно, что во Франции, когда отчаянно нуждался в деньгах и был вынужден продать ее, он прежде сделал с нее копию. Потом он продал вторую копию и сделал третью, которую тоже продал. Первая версия картины (1914) находится в коллекции Шарля Има Оберстега в Женеве, вторая (1923) в Чикаго, а третья (1928) в венецианском Музее современного искусства. Каждый раз, продавая картину, Марк испытывал чувство утраты, но у него совсем не было денег. Он называл эти копии «вариантами», хотя они почти не отличались друг от друга (разве что немного размерами, и первая была написана на картоне, а две другие на холсте). Марк уверял, что копии так же самобытны и профессиональны в исполнении, как и оригинал, но он предпочитал о них помалкивать, потому что коллекционеры начинали возмущаться, узнав, что их экземпляр не единственный. Марк признался мне, что сделал варианты еще одной или двух картин, которые ему пришлось продать. Естественно, что в случае с «Евреем на молитве», его любимой работой, тщательное копирование не раздражало его; наверно, ему даже нравилось во второй и третий раз погружаться в таинство созидания, заново пытаясь прикоснуться к его магии.

В ноябре того же года ретроспективная выставка переехала в чикагский Институт искусств, и Марк полетел в Чикаго, чтобы присутствовать на открытии. Это было его первое воздушное путешествие, и, долетев, он послал мне телеграмму, чтобы я не волновалась. Марк нашел выставку великолепной, и я отчетливо представляла себе хорошо знакомые залы Института искусств, где училась в 1930 году, когда мой отец три года работал в Чикаго, после Рио и перед Парижем.

После открытия выставки в Нью-Йорке Ида уехала во Францию, полная решимости посеять новые семена на израненной почве и устроить большую ретроспективную выставку отца в парижском Музее современного искусства, который незадолго до этого вновь открылся. Эта выставка должна была стать первой, организованной директором Жаном Кассу после начала войны.

Ида поселилась на Монмартре и сама на время вернулась к живописи, но ей было сложно сосредоточиться и отрешиться от волнующей атмосферы послевоенного Парижа. Художественный мир бурлил. Пережившие войну зализывали раны и разыскивали старых друзей. Каждому было что рассказать, от каждой истории волосы вставали дыбом. Ида нетерпеливо ожидала возвращения своего знаменитого отца, переживая один из самых интересных периодов своей жизни. Большинство ее друзей участвовали в движении Сопротивления, некоторые получили назначения в новом правительстве. Все спрашивали, когда вернется Марк.

Ида писала Марку радостные и взволнованные письма, требуя, чтобы он немедленно приехал. Агенты спорили об эксклюзивных правах на продажу его картин. Нужно было выкупить у наследников Амбруаза Воллара три большие серии офортов — «Мертвые души» Гоголя, «Басни» Лафонтена и Библию (всего 300 офортов), чтобы знаменитый издатель Териад мог наконец достать работы с пыльных полок, где они хранились с тех самых пор, как были закончены.

Воллар, один из первых крупных перекупщиков в мире современного искусства, никогда не спешил показывать публике свои сокровища и хранил их у себя годами. Марка ужасало его напускное равнодушие. Когда бы Марк ни принес новый офорт, Воллар говорил одну и ту же фразу: «Положите вон туда, к остальным», даже не давая себе труда взглянуть на картину. Из-за спекуляций Воллара и его тяги к накопительству некоторые художники, среди них Жорж Руо, Андре Дерен и Морис де Вламинк, на многие годы фактически исчезали из поля зрения публики. Воллар покупал их работы по контрактам за весьма скромные суммы, а потом связывал в стопки и складывал в кладовые. Он совершенно не считался с художниками, обращался с картинами, как с обычным товаром, и держал их подальше от людских глаз; ему нравилось иметь предметы искусства в своей собственности, и продавать их он не торопился. Однажды Гоген горько посетовал, что за его картины Воллар давал денег «как раз столько, чтобы купить корку хлеба и немного лекарств». В последние годы жизни Гоген сильно нуждался и винил Воллара за свою безвестность, ведь тот никому не показывал его картины.

Марка тоже огорчало, что три созданные им грандиозные серии офортов лежали на полках, но все же он был благодарен Воллару, который заказал ему эти работы.

Впервые приехав в Париж в 1910 году, Марк немедленно отправился в картинные галереи Дюран-Рюэля и Бернхайма взглянуть на работы Гогена, Ван Гога, Ренуара и Матисса и в «мастерскую» Воллара (плохо освещенную, пыльную и заваленную газетами комнату), посмотреть картины Сезанна. Но при виде Воллара, сидевшего в пальто прямо посередине мастерской, Марк не осмелился войти. Воллар всегда придавал своему лицу неприятное выражение, чтобы люди держались от него подальше.

Наконец пришло время Марку вслед за Идой отправиться в Париж. Его тревожила мысль о встрече со старыми друзьями — ведь он возвращался домой без Беллы. Ее место заняла другая женщина, которая ждала ребенка. Как друзья встретят его? Соболезнованиями или поздравлениями? Марк чувствовал себя виноватым. В конце концов он решил ехать в мае, чтобы в июне, в момент рождения Давида, быть в Париже.

Конечно, я расстроилась, но я ведь знала, что Марк никогда не будет себя вести, как нормальный отец. Роды, да и любое физическое страдание пугали его. Когда в семье кто-нибудь заболевал, он, сам того не желая, вымещал на больном свою досаду.

Рождение у него ассоциировалось со страхом и болью, это видно на картинах, написанных Марком в юности. На хорошо известной картине «Рождение» (1911) он изобразил рассказ его матери и вложил в эту работу всю свою любовь, трепет и уважение, которые она внушала ему. Его собственное рождение, описанное в «Моей жизни», носило драматический характер:

«Огонь охватил весь город, включая бедный еврейский квартал. Мать и младенца у нее в ногах, вместе с кроватью, перенесли в безопасное место, на другой конец города. Но главное, родился я мертвым. Не хотел жить. Этакий, вообразите, бледный комочек, не желающий жить. Как будто насмотрелся картин Шагала. Его кололи булавками, окунали в ведро с водой. И наконец он слабо мяукнул».

Мать и отца Марк считал чуть ли не святыми. Благодаря ему я восстановила добрые отношения со своими родителями, он убеждал меня быть понимающей и признательной, что у меня не всегда получалось. Для самого Марка священная роль отца была двойственна, он делил свои отцовские чувства между детьми нарисованными и рожденными, и если кем-то приходилось жертвовать, то в жертву он приносил последних. В «Моей жизни» Марк писал, что не мог выносить пронзительных криков младенца, и, когда Ида плакала от голода (в годы нужды молока не хватало), он тряс ее и швырял в кроватку. Собственная грубость приводила его в ужас. Со стыдом Марк признавался, что лишь на четвертый день после рождения Иды пришел повидать ребенка и мать, так сильно он был разочарован, что родился не мальчик.

Через два долгих месяца после рождения Давида Марк вернулся домой и увидел сына. Я ужасно тосковала по нему, но меня переполняли радость и уверенность в будущем. Кроме того, я знала, что присутствие раздраженного Марка принесло бы больше вреда, чем пользы. Прав был Юнг, писавший о жизни художника: «Она неизбежно полна противоречий, потому что внутри него борются две силы: с одной стороны, естественное стремление к счастью, удовлетворенности и надежности, с другой — всепоглощающая жажда творчества, которая может зайти слишком далеко и убить все личные потребности».

Но эти противоречия не мешали Марку выказывать нежную привязанность к сыну. Он считал своего сына существом уникальным и с живым интересом следил за развитием ребенка. Марк часто брал Давида на руки и покрывал жаркими поцелуями. Дети как таковые не особенно его интересовали, но собственных детей он считал высшими существами, и всегда отличное настроение Давида служило Марку источником энергии. Но как только у его детей проявлялся характер, неизбежно возникали ссоры со слишком гордым и требовательным отцом. Ида пережила немало таких конфликтов, а Давиду они только предстояли.

На восьмом месяце моей беременности Марк уехал в Париж с Льюисом Стерном, с собой они взяли много продуктов и разных дефицитных товаров для друзей. Во Франции ситуация оставалась тяжелой, но в Англии она была еще хуже. Мой отец писал:

«Возможно, нам придется потуже затянуть пояса, но в ремне всегда есть пара лишних дырочек. Премного благодарны за продуктовые посылки. Нас не оккупировали с 1066 года; теперь мы рассуждаем о новой войне и точно знаем, что окажемся в авангарде. Это стимулирует: видеть, как мы сбиваемся в одну стаю, чуя приближение битвы. В перерыве между двумя последними войнами я был утопистом. Меня нужно было изолировать как опасного сумасшедшего».

Как раз в это время я наконец привезла Джин в Хай-Фоллз. Я была счастлива, что дочь снова со мной, а она понемногу оттаивала и начинала радоваться жизни. Пока Марка не было, я занималась только ею, и наша нежная привязанность снова стала крепнуть.

Моя любимая тетя Фин из Канады, когда-то познакомившая в Гватемале моих родителей, приехала, чтобы пожить с нами до возвращения Марка, и соседи, до тех пор относившиеся к нашей странной семье с вежливой настороженностью, постепенно смягчились и стали помогать нам. Живший по соседству фермер Виктор, самодовольный пуританин, но добрый человек, сломал внутренние стены в маленьком домике и помог устроить там мастерскую для Марка, а его сын Дональд вскопал землю под огород. Мы завели черную кошку, которая немедленно стала доверенным лицом и неразлучной спутницей Джин, потом несколько кур. Тетя Фин, женщина разумная и опытная, научила меня ощипывать и варить старых кур, а потом жарить так, что на вкус их было не отличить от индеек. Мыс ней часто и подолгу беседовали, ее терпение и широта взглядов помогли уладить разногласия между моим чувством к Марку и мнением родителей о моей жизни с мужчиной намного старше и будущем рождении незаконного ребенка.

С огромной радостью я читала письма Марка. Он писал живо и непосредственно, словно рисовал, его письма переполняла любовь, выраженная с простой и нежной искренностью. Марк был не из тех людей, что любят страстные объяснения или клятвы в вечной верности.

«Ты себе не представляешь, как сильно я тебя люблю. Ты отлично знаешь, что такие признания мне даются нелегко. Но ты чувствуешь, ты знаешь, что в тебе вся моя жизнь.

Франция сильно изменилась. Я ее не узнаю. Понимаю, что должен жить во Франции, но не хочу отрезать себя от Америки. Франция — картина завершенная. Америку еще предстоит написать. Может, поэтому там мне свободнее. Но работать в Америке — все равно что кричать в лесу. Никакого эха...

Обедаю и ужинаю. Постоянно встречаюсь с людьми. Никак не получается остаться одному и работать...

В мире искусства все обсуждают тех же героев: Пикассо и Матисс, Пикассо и Брак, Пикассо и Пикассо. Андре Лот2 выворачивается наизнанку, чтобы угодить Пикассо. Я ездил к Лоту в Ренси и забрал все свои картины. Какое счастье!

Полан и Арагон — «интеллектуальные одалиски»; Элюар и Шар — настоящие поэты... Элюар отличный друг».

Незадолго до этого Поль Элюар, как и Марк, пережил смерть любимой жены Нуш, и эта общая беда сдружила их. Кроме того, оба они выступали за демократию и боролись против антисемитизма и репрессий. Среди французских писателей Элюар был первым, кто подружился с художниками, он был большим почитателем творчества Марка. Они сразу решили вместе издать книгу под названием «Неугасимое желание не угасать» — сборник стихов с двадцатью пятью рисунками Марка. А Марк продолжал присылать письма:

«Избегаю Монпарнаса, насколько это возможно...

Ты даже представить себе не можешь, как я мечтаю поработать в моем маленьком домике. Не возись с ним слишком много. Мне нужны только стены, окна и большие столы...

Я знаю, что наш дом — это рай...»

Мои письма Марку уходили почти каждый день. Я писала так, будто говорила с ним. Представляла, как мы гуляем с ним в высокой траве, любуемся закатом. Я расставляла в его мастерской большие столы, белила стены, просматривала кипы незаконченных рисунков. В письмах я пыталась выразить ему всю свою любовь и благодарность за то, что он спас меня от беды. Никогда прежде я не испытывала такого абсолютного счастья. Я чувствовала себя свежей и энергичной, несмотря на беременность.

Приближалось рождение Давида, и я уехала в Нью-Йорк. Джин осталась в Хай-Фоллзе с тетей Фин и писала мне, что уже хорошо представляет себе братика и целыми днями играет с ним на крыльце. Квест Браун стала мне заботливой подругой и советчицей, с ней мне было спокойно. Супруги Опатошу были со мной добры и внимательны. Давид родился в еврейский шаббат, 22 июня, под знаком Рака, как и его родители. Мы с Марком обменялись ликующими телеграммами. Опен руководил церемонией обрезания, предписанной иудейскими традициями. Наконец я привезла Давида домой, где его встречала счастливая сестренка, а тетя Фин сделала первые в жизни Давида фотографии — сначала он на руках у Джин, потом у меня.

Марк писал:

«Я получил твои письма и фотографии Давида. Ты себе не представляешь, что я чувствую! Он красивый, но я за него волнуюсь. Он нормально питается? Когда Джин родилась, она так же выглядела? Большая голова и худенькое тело?..

Я так счастлив за нас обоих. Спасибо тебе за ребенка. Надеюсь, он вырастет крепким и здоровым. Мы будем любить его сильно-сильно».

Я нарисовала Давида и отправила свой рисунок Марку, в ответ он написал:

«Ты впервые показала мне свой рисунок. Давид прекрасен. Опен говорит, что этот ребенок — настоящий маленький Шагал».

В июле Марк сообщил:

«Наконец-то они окончательно назначили дату ретроспективной выставки. Affaire3 Воллара — грандиозное предприятие. Все эти «affaires», Воллар, Пьер Матисс, Карре, Мэг, выставка — у меня от них живот болит. Больше всего на свете мечтаю вернуться домой и работать. Мне не нравится здешняя атмосфера, особенно когда я один...

Посылаю тебе эти статьи, чтобы ты могла судить о тщеславии всех этих пустословов. Слишком много пишут; это интеллектуальная инфляция...

Я не изменился. Мечтаю о простой жизни в уединении, только с тобой. Хочу одного — работать. У меня масса недостатков, как у ребенка. Если хочешь, ругай меня».

Несмотря ни на что, возвращение в Париж вдохновило Марка на создание серии отличных гуашевых и пастельных рисунков. На их основе он написал маслом картины «Парижской серии» в 1953—1954 годах. Центральные фигуры нескольких картин — мать и дитя. На переднем плане картины «Новый мост» лежат женщина с ребенком, над ними с двух сторон парят художник с палитрой и мольбертом и невеста в свадебном платье. Рождение Давида вдохновило Марка на создание еще трех работ: «Мадонна Нотр-Дам», «Берега Сены» и «Набережная Турнель».

А в Хай-Фоллзе тем временем мы обустроили мастерскую Марка, в саду цвели цветы, зрела сахарная кукуруза.

Джин очень полюбила Давида. Иногда она слишком сильно его тискала, но он переносил это с удивительной стойкостью. Тетя Фин помогла нам с детьми устроиться на новом месте и уехала к себе домой в Спрингвейл, штат Мэн.

Наконец в августе Марк вернулся. На пристани мы бросились друг другу в объятия. В новом летнем костюме Марк выглядел просто замечательно. Он воскликнул: «Слава небесам, это закончилось! Теперь вези меня скорее домой!»

Ему не терпелось увидеть сына и новую мастерскую.

К тому времени Давид уже стал вполне симпатичным малышом. У него были голубые глаза, как у нас всех — у Марка, Иды, отца Марка, у меня, Джин и практически у всех Хаггардов. Волосы у Давида были очень светлыми. Марк сказал: «В детстве у меня были такие же. А глазки у него изумленные, совсем как у меня».

Марк вернулся в отличном настроении. Он привез с собой несколько неоконченных работ и сразу разложил их в мастерской на длинных столах, установленных на козлах. Наконец-то он достал палитру и краски, к которым не прикасался много месяцев. В саду я собирала для него букеты, и он с радостью писал их. С цветов начинались многие картины. Чудесные голубые дельфиниумы оттеняли огненные локоны «Рыжеволосой». Флоксы, пионы, белые лилии и розы будили воображение Марка и легли в основу многих работ: «Зеленый сон», «Белые лилии», «Букет с летящими возлюбленными». В этот период Марк написал еще две достойные упоминания картины — «Автопортрет с настенными часами» и «Летящий вол».

Марк неустанно работал, днем, несмотря на жару, и до самого вечера. А когда сверчки засыпали и загорались светлячки, мы уходили гулять в прохладную долину. Какое это блаженство — снова оказаться вместе! Спальню мы устроили в маленьком доме, над мастерской Марка, и там все пропахло льняным маслом и скипидаром — этот запах всегда меня приятно волновал. По утрам мы первым делом спускались в мастерскую, чтобы посмотреть то, что было сделано накануне вечером. Марк часто интересовался моим мнением, а я, хотя и наблюдала за его работой с нетерпением и любопытством, считала, что нельзя судить о картине прежде, чем работа над ней завершена. Марк хотел многое закончить до наступления октября, когда он собирался в Париж на открытие своей выставки.

Работал он в шортах, обнаженный по пояс, а когда уставал, отправлялся на прохладную веранду и читал свои газеты на идише, раскачиваясь в кресле-качалке.

Услышав звуки передвижного магазина господина Голдвассера, Марк выходил на дорогу, чтобы купить карандаши, бумагу, цветные мелки и поболтать с Голдвассером на родном языке.

Пригороды Нью-Йорка, полные волшебного очарования, таили в себе опасности: из-за ядовитого плюща я не пускала Джин гулять в поля, на окна приходилось вешать сетки, чтобы укрыться от москитов, а японские жуки за каких-то несколько часов съели всю нашу сахарную кукурузу, к тайному удовольствию наших соседей Виктора и Дональда, которые смеялись над моим желанием выращивать овощи без пестицидов.

Мои родители были счастливы, узнав о рождении внука, и отец немедленно вписал его имя в фамильное древо. По закону Давид носил фамилию Мак-Нил, потому что в момент его рождения я состояла в официальном браке, и в этом вопросе мой отец соблюдал приличия. Но все эти сложности его сильно тревожили. Да, мы с Марком вели себя неосмотрительно и не решили проблему юридического статуса Давида до его рождения, несмотря на то что два лучших друга Марка были юристами. Марк так стремился сохранить рождение Давида в тайне, что даже не осмелился попросить совета у друзей, а потом стало слишком поздно. Джон перед отъездом в Англию письменно засвидетельствовал, что не является отцом моего еще не рожденного ребенка, но когда через несколько месяцев после рождения Давида мы наконец проконсультировались с юристом, то с ужасом узнали, что бумага недействительна. Согласно действовавшим в то время американским законам, официальный отец мог отказаться от родительских прав только в течение двух месяцев после рождения ребенка, в противном случае его официальный статус сохранялся. Единственным выходом был развод с Джоном и брак с Марком, тогда бы я получила фамилию Шагал и могла передать ее Давиду. Усыновить Давида Марк не мог, потому что французские законы запрещали усыновление мужчинам, уже имеющим ребенка. Но мы с Марком не очень переживали по этому поводу, веря, что со временем все разрешится.

В октябре 1946 года Марк вернулся в Париж на открытие своей выставки. Однако в городе шли транспортные забастовки, да еще несколько коллекционеров отказались прислать свои картины, боясь, что в послевоенной Франции может случиться революция, поэтому открытие выставки пришлось отложить. Но директор национальных музеев Франции Жорж Салле решал одну проблему за другой.

Марк писал:

«Ретроспективная выставка внушает мне опасения, что люди посчитают мое творчество законченным. Я хочу кричать, как приговоренный к смерти: «Дайте мне еще пожить! Я попытаюсь сделать лучше». Мне кажется, это только начало, и я себя чувствую, как пианист, все пытающийся поудобнее устроиться на стуле...

Каждый спрашивает меня: «На этот раз вы вернулись насовсем?» А я считаю дни до возвращения в Хай-Фоллз...

Выставка пользуется огромным успехом. Она и в самом деле удалась!

Мне тяжело жить без работы. Не могу найти себе места, меня все время дергают, приходят с визитами, я даже писать не могу. Это письмо я пытаюсь закончить уже в третий раз.

Иногда я встречаюсь с людьми из британского посольства, они приглашают меня на концерты камерной музыки. После встречи с тобой я стал лучше относиться к англичанам. Я пытаюсь найти в них сходство с тобой».

На обратном пути Марк проездом оказался в Мавритании, оттуда он писал:

«Я живу в одной каюте с Мартен-Шоффье. Сплю в рубашке и брюках. Чувствую себя не в своей тарелке. Ты же знаешь, какой я стеснительный!

На этом корабле я пользуюсь слишком большой известностью. У меня спрашивают: «Вы Марк Шагал?» А я отвечаю «нет», «вряд ли» или показываю на какого-нибудь человека и говорю: «Возможно, это он». Английские стюарды любезны и обходительны, как персонажи Гейнсборо».

Вернувшись домой, Марк с гордостью вручил мне подарок — платье и блузку, которые сам выбрал. Ида прислала мне роскошную сумочку из крокодиловой кожи и красивый бархатный плащ, сшитый специально для меня. Она была щедрой, отлично умела делать подарки, и я была глубоко тронута ее вниманием.

Ида рассказала отцу, что близко сдружилась с Териадом (знаменитым редактором греческого происхождения, который позже выкупил у Воллара офорты), и Марк гордился дочерью. Она приняла его новую жизнь гораздо легче, чем он предполагал, и во время его визитов в Париж ничто не омрачало их отношений.

Я была счастлива, что мой энергичный возлюбленный вернулся насовсем. С новыми силами он погрузился в работу и требовал, чтобы ему не мешали.

Иногда дети вели себя слишком шумно, особенно когда Джин пыталась заполучить Давида в свое полное распоряжение, а он громко протестовал. Но, как я и думала, Джин начала ревновать. И снова пришлось принести ее в жертву ради сохранения мира: мы отправили ее на несколько недель в маленькую школу-интернат в деревне неподалеку. Я ничего не помню об этой школе. Очевидно, совесть так сильно терзала меня, что все воспоминания похоронены в самом укромном уголке подсознания.

Мысленно возвращаясь к этому эпизоду, я злюсь на себя за то, что снова уступила Марку и пожертвовала дочерью. Недовольство Марка пугало меня больше, чем страдания Джин.

Зимой в Хай-Фоллзе сугробы бывали почти в метр высотой. Дональд расчищал нам аккуратный проход к дороге, он резал снег на квадратные куски и уносил их на лопате. Иногда, чтобы внести в работу разнообразие, он сгребал заледеневшие куски снега и бросал их себе за спину, как блины. Когда снег был расчищен, дети катались на санках.

Марк находился в приподнятом настроении, он чувствовал себя как нельзя лучше. В его мастерской ярко горела растопленная углем печка, напоминая ему витебский дом. Марк никогда не мерз, особенно когда был увлечен работой. Если я спрашивала, тепло ли ему, он отвечал: «Сейчас посмотрю». И глядел на термометр.

Марк работал над еще одной новой картиной, «Воскрешение на реке», со странной и чарующей композицией, все элементы которой расположены в виде рамки, а распятие горизонтально парит в небе, похожее на грозный бомбардировщик.

Одна из самых значительных работ этого периода — «Возлюбленные у моста». Марк и Белла изображены в рамке, Марк сидит за мольбертом, а Белла утешает и ласкает его. Правая рука Марка выходит за границы рамки и рисует другую картину, на которой изображена светловолосая длинноногая женщина, похожая на меня. Композиция резко поделена на две равные части. Возможно, Марк подсознательно изобразил раскол в его жизни после смерти Беллы.

Нередко он вздыхал:

— Мне нужны стены, на которых можно рисовать!

Годами он мечтал писать фрески, долго и задумчиво разглядывал большие пустые стены. Однажды в нью-йоркском кафетерии Марк зачарованно наблюдал, как какой-то человек с невероятной скоростью расписывал стены. Вдруг под его кистью стремительно выросло дерево с длинными ветками. Марк взволнованно схватил меня за руку:

— Вирджиничка, смотри! Вот как я должен это делать! — И пока я смотрела, он схватил мою чашку и допил кофе. Его детская непосредственность была неотразима.

В Хай-Фоллзе, где в мастерской была довольно большая стена, он достал огромную картину «Революция», которую привез с Риверсайд-Драйв. Марк написал ее в 1937 году, использовав в качестве заготовок серию этюдов и прекрасных маленьких картин, но большой работе недоставало силы и единства, которыми обладали заготовки. Марк не мог понять, почему ему не удается сделать хорошую большую картину из хорошей маленькой. Исполненная в большем масштабе, композиция почему-то стала сумбурной и запутанной. Хотя эту картину уже выставлял Зервос в Париже, а позже Пьер Матисс в Нью-Йорке, Марку она не нравилась. Он решительно взялся за работу, пытаясь соединить отдельные компоненты в гармоничное целое, трудился неделю, но с каждым днем его недовольство росло.

Квест Браун навестила нас в Хай-Фоллзе, и Марк спросил, что она думает о картине. Всякий раз, когда работа не ладилась, он интересовался мнением людей, относительно далеких от его искусства. Квест посетила выставку Марка в Нью-Йорке и написала мне:

«Я хотела бы побольше узнать о том, что скрывается в подсознании Шагала, что является источником такой невиданной мощи и вдохновения. Непростая и интересная задача — проанализировать истоки гениальности Шагала».

Свое прозвище Квест получила в детстве, потому что отличалась ненасытным любопытством4. С возрастом природная любознательность помогла ей развить интуицию, проницательность и логику. Мыс ней подружились в первую же встречу, и она очень поддержала меня в то мучительное время, когда я разрывалась между новой жизнью с Марком и прежним существованием, полным страданий и самоотрицания, которые привели меня на грань катастрофы.

Она ответила Марку, что картина «веспокоит» ее (некоторые слова она произносила по-своему, придавая им особый смысл). Квест казалось, что Марк по-настоящему не верит в эту хаотичную массу несвязных элементов и что он швырнул на картину все мыслимые предметы, пытаясь придать ей хоть какой-нибудь смысл.

Марк принял решение разрезать картину на три куска и вдруг почувствовал себя освобожденным. Возможно, поэтому одну картину он назвал «Освобождение», а две другие — «Сопротивление» и «Воскресение».

Интересно, что все четыре картины больших размеров, созданные во Франции после возвращения из России в 1922 году — «Моей жене», «Падший ангел», «Люди цирка» и «Революция», — позже были переписаны, а две последние разрезаны. Похоже, Марку так и не удалось воссоздать мощь его ранних крупномасштабных работ, написанных для Еврейского театра в Москве в 1920 году.

Теперь «Падший ангел» находится в Базельском музее. Несколько лет эта картина висела над лестницей в нашем доме в Вансе, на юге Франции. Я видела ее каждый день и никак не могла избавиться от смутного дискомфорта, вызванного ее неестественной конструкцией. Возможно, Марк понимал, что этой картине не хватает настоящей силы, и выместил в ней всю свою ярость разочарования. Но в конце концов ему все же удалось с искусным изяществом соединить ее разрозненные элементы.

Может быть, навязчивое желание Марка писать на стенах выросло из его первого удачного опыта и последующих неудач. С воодушевлением приступив к достижению какой-нибудь цели, он никогда не шел на попятный. Он верил, что первое панно удалось потому, что было написано на особенной стене в особенном театре.

С годами эта убежденность росла, но только в 1956 году он получил возможность приступить к действительно монументальным работам. Тогда началось его сотрудничество с исключительно талантливыми мастерами: по цветному стеклу — с Шарлем Марком, по мозаике — с Лино Мелано, по керамическим панелям — с Рами. Эти мастера влили в него новую кровь и подняли на новые высоты. Величественные работы, созданные при их участии, входят в число его лучших творений, чего нельзя сказать о нескольких гигантских картинах, которые Марк загромождал ненужными деталями, словно преследуя какое-то ускользающее совершенство, которое, похоже, оставалось для него недостижимым.

Марка часто тревожила мысль, что ему, живущему на чужбине художнику, не хватает связи с родной землей, а эту связь он считал жизненно необходимой для искусства. Богатство его родной русско-еврейской культуры воспитало в нем особое видение, вдохновившее на создание нескольких самых причудливых и волшебных работ, какие видел мир. Марк часто задумывался, будет ли эта энергия родной земли питать его бесконечно.

Когда он впервые приехал во Францию в 1910 году, вынужденный отрыв от корней вызвал бурный взрыв его внутренних видений. Первый парижский период был полон открытий; однако на подошвах оставалась земля родной страны.

Возвращение в Россию снова пробудило мощный источник вдохновения, а добровольное изгнание во Францию, куда Марк уехал в 1922 году, стало сложным периодом разрыва с корнями и адаптации. Да, он вернулся в Париж, но на этот раз глаза его не сияли, как у первооткрывателя — свободного и неизвестного, которому нечего терять. У него уже была репутация, ее нужно было подтвердить.

Вернувшись в «Улей» за оставленными там картинами, Марк обнаружил, что его работы исчезли.

В 1914 году, до окончательного отъезда из России, Марк взял с собой в Берлин сорок больших картин и сто шестьдесят гуашевых рисунков. Вальден выставил их в галерее при своем знаменитом журнале «Дер штурм», где они имели огромный успех. Через восемь лет, после окончания Первой мировой войны и революции, Марк ехал в Париж через Берлин. Там он выяснил, что Вальден продал все его работы, но гиперинфляция превратила выручку в мизерную сумму. Марк отказался от нее и стал угрожать Вальдену судебным разбирательством. Наконец в 1926 году он получил от Вальдена в качестве компенсации десять гуашевых рисунков и три большие картины — «России, ослам и другим», «Я и деревня» и «Поэт». Но большинство работ, созданных в тот плодотворный предвоенный период, были утрачены.

Еще дважды Марк лишался многих своих картин. Когда он жил в Санкт-Петербурге в доме Винавера, он сделал копию картины Левитана. Одолевала нужда, и он продал ее багетчику за приличную сумму. Через несколько дней Марк увидел, что картина выставлена на продажу как настоящий Левитан, а багетчик попросил еще приносить копии. В следующий раз Марк, стесняясь, предложил собственные картины и рисунки и оставил у багетчика немало своих работ. Но когда через несколько дней Марк пришел поинтересоваться, продалось ли что-нибудь, багетчик сделал вид, что не узнает его: «Вы кто? Я вижу вас впервые». Марк так и не сумел доказать, что картины принадлежат ему. В Париже, вернувшись в «Улей» после восьми с лишним лет отсутствия, Марк не обнаружил в своей маленькой мастерской оставленные там картины, что было неудивительно: дверь он «запер» только кусочком проволоки, собираясь вскоре вернуться с невестой. Несколько картин нашлись в клетке с кроликами — консьерж использовал их вместо крыши. Несколько других со временем обнаружились в разных коллекциях, с подписью Сандрара на сертификатах подлинности. Марк решил, что друг его предал, и так никогда и не простил Сандрара. Хотя если учесть, что Марк не давал о себе знать целых восемь лет, когда бушевали война и революция, то понятно, что все считали его умершим.

Марк болезненно переживал все эти разрывы с прошлым.

Он поселился с семьей в Париже, его картины стали утонченнее, хотя время от времени в них вспыхивал прежний огонь. Заказанные Волларом офорты дали новый толчок его творчеству. Остроумные, циничные и надменные «Мертвые души» возвращали его в Россию. Офорты к «Басням» Лафонтена Марк изначально планировал сделать в цвете, и потребовалась совершенно новая техника, чтобы черно-белым переписать все богатство гуашевой фактуры. Результат оказался действительно сказочным. Иллюстрации к Библии венчали эту серию своей величественной и трогательной искренностью, первозданной и по-детски светлой истиной, бесхитростностью и отсутствием поучений. Благодаря этой работе Марк с Беллой побывали в Польше и Палестине. Обнажились глубоко спрятанные корни, старые источники были открыты заново. Белла начала работать над прекрасными воспоминаниями о детстве.

Страшные годы прихода к власти Гитлера и начало Холокоста вдохновили Марка на создание таких мощных работ, как, например, «Мученик» (1940). Новая война и новая утрата привычной жизни принесли много боли, но благотворно сказались на его творчестве. В Нью-Йорке дружба с русскими евреями придала Марку новые силы. Все они были изгнанниками, все тосковали по родине. Возможно, Марк все еще чувствовал себя чужаком во Франции, где менее удачливые художники, бывало, относились к нему с презрением и завистью.

Вот почему теперь он откладывал возвращение во Францию. Он так долго не видел родной земли, что, отдаляясь от нее еще больше, в какой-то степени возвращался к своим истокам.

Говоря об этих истоках, Марк однажды заметил: «Барток похож на орла, который держит горсть земли в когтях и поднимается на головокружительные высоты. Барток, Сёра и Ван Гог верны своей родине. В их искусстве много земли».

А может быть, Марку свободнее жилось в Америке, потому что здесь он больше чувствовал себя евреем. Хай-Фоллз с его простыми людьми и домашними животными напоминал дом на окраинах Витебска сильнее, чем любые другие места, где он жил, с тех пор как покинул Россию.

Когда Марк был ребенком, животные играли важную роль в его жизни, он наблюдал за ними и предавался фантазиям. В «Моей жизни» он с любовью писал о коровах и быках, которых убивал его дед, мясник из Лиозно, и о том, с каким чувством вины он ел их вкусное мясо.

Он часто рисовал витебских лошадей, запряженных в маленькие повозки, рисовал коз, ослов и домашнюю птицу, которых держали его родители. В Хай-Фоллзе он видел коров прямо из окна своей мастерской, а кудахтанье петухов и кур создавали такую знакомую ему атмосферу. Но Марк не отличался сентиментальным отношением к животным; он считал, что характеры у них одинаковые. На его картинах никогда не было собак. Марк их не любил и боялся с тех пор, как в детстве его укусила какая-то псина.

Когда Ида была маленькой, случилось одно событие, которое произвело на Марка большое впечатление. Марк с Идой шли по полю, и вдруг она упала. В ее щеку вонзилась острая щепка, которую он тут же вынул. Из раны потекла кровь, глаз заплыл. А накануне ночью Марку приснилось, что дочку укусила собака. Еще как-то раз Марк гулял с Джин, вдруг откуда-то выбежал пес и зарычал на них. Марк взял испуганного ребенка на руки, успокоил. А потом Джин узнала, что он сам боится собак, и всякий раз бежала защитить его, если появлялся какой-нибудь барбос.

Джин училась в сельской школе на холме Мохонк, каждый день ей приходилось пешком проходить милю туда и милю обратно. Когда кто-нибудь предлагал ее подвезти, она вежливо отказывалась, уверяя, что ей скучно ездить в машине. Джин жила в сказочном мире и придумывала разные истории, наблюдая по пути сценки деревенской жизни. Зимой она лепила снеговиков, и они дружески приветствовали ее, выстроившись вдоль дороги в школу. Дочка изо всех сил защищала себя, прячась в своем тайном мирке, где важную роль играли животные. Однажды она сказала: «Моя кошка всем своим бедным маленьким сердечком переживает мои печали». Давид был принцем в ее сказочном мире, только ему она поверяла свои секреты. Джин начала писать стихи:

Я многое видела в детстве,
Я видела много всего.
Я видела в детской игрушки,
Я видела в детской окно,
И как раздевается мама,
Как повар печет пироги.
Видела я и другое,
Но это ошибки мои.

Марк гордился ее стихами и подарил ей блокнот, чтобы она туда их записывала. Позже во Франции он показал этот блокнот поэту Октавио Пасу, который взял несколько стихотворений для своей коллекции.

Джин относилась к Марку снисходительно, как к избалованному и весьма необычному взрослому ребенку, имевшему право на привилегии. Она давно поняла, что он — ее серьезный соперник в борьбе за мою любовь. Теперь мне приходилось и Давиду уделять много времени, но я изо всех сил старалась свое внимание делить между ними поровну. Марк и Джин хорошо относились друг к другу, особенно если она не упрямилась. Она называла его папой, а когда рисовала счастливые семьи, он выступал в роли отца. О настоящем отце она не вспоминала.

Ко дню рождения Давида Ида прислала нам теплое письмо:

«Давид, Вирджиния, папа, я помню, что приближается день рождения Давида.

От всего сердца желаю ему всего самого лучшего. Пусть его голубые глаза, становясь все больше, видят вокруг только хорошее и интересное. Пусть он приносит вам счастье, много-много счастья.

Ваша Ида».

Мишель тоже написал:

«Дорогие Марк Захарович и Вирджиния, поздравляю с днем рождения Давида и желаю ему и вам всего самого хорошего в настоящем и будущем. Париж ждет вас, и мы ждем вместе с ним. Целую маленького именинника.

Ваш Мишель».

Марку было приятно получить эти письма, он больше не беспокоился о том, как его встретят во Франции со мной. Но ехать пока не собирался.

Письма Иды становились все настойчивее. Мы уже два года жили в Хай-Фоллзе, Марку пора было возвращаться во Францию. Все остальные представители артистического мира, уехавшие во время войны, уже вернулись: Леже, Цадкин, Озанфан, Бретон, Танги, Селигман и Эрнст. Агенты с нетерпением ждали возможности принять участие в продвижении Шагала к вершине славы. Ида писала, что о нем забудут, если он не вернется. Нужно было завершить и подписать три большие серии офортов, перешедшие от Воллара к Териаду.

Все ее доводы выглядели вполне логично, но Марку была чужда логика. О письмах Иды можно было на время забыть; если б она жила в то время в Хай-Фоллзе, то наверняка добилась бы своего. Иногда мы чувствовали себя непослушными детьми Иды, и дух бунта овладевал нами. А может, Марк знал, что наш чудесный «медовый месяц» закончится, как только мы уедем? Никогда мы не будем так близки, так далеки от тревог. Во Франции битва за славу уничтожит и нашу сокровенную семейную жизнь, и возможность спокойно работать. Марку придется бороться за свое положение, беспокоиться о рыночной стоимости своих картин, поддерживать репутацию.

В Хай-Фоллзе жизнь текла спокойно, и Марк очень хотел закончить картины, над которыми работал. Дети были счастливы, я нашла им гувернантку — чудесную молодую ирландку, которая их обожала. Супруги Опатошу регулярно навещали нас, мы радовались их обществу, и им не составило особого труда убедить Марка, что он должен поступать так, как подсказывает ему сердце. Вчетвером мы до поздней ночи говорили на смеси идиша, английского и французского, пили вино, много смеялись и ели еврейские деликатесы, которые привозила Адель.

Марк всегда был душой компании. С какими бы друзьями мы ни встречались, он всегда развлекал нас, дурачась и рассказывая смешные истории.

Весной 1948 года большинство картин, выставленных в Национальном музее современного искусства в Париже, перевезли в Лондон для показа в галерее Тейт, Ида присутствовала на открытии. Она любила участвовать в публичных мероприятиях, со всеми была любезна, элегантно одевалась, с ней было интересно разговаривать.

Мои родители тоже приехали на открытие, позже отец мне писал:

«Я получил большое удовольствие от выставки Шагала, особенно понравились библейские офорты и декорации к «Жар-птице». Несколько ярко освещенных комнат, буйство красок. Но, осмотрев выставку, я почувствовал себя сильно не в своей тарелке и помчался за утешением в другие залы, подошел даже к картинам Блейка — они хоть и странные, но мы с ними хотя бы «одного времени». И все же я твердо решил расширить свой кругозор и очень хочу, чтобы ты мне все растолковала. Ты говоришь, там «нечего понимать», так что же я должен увидеть во всем этом? Почему безголовые мужчины и перевернутые поезда? Этому должна быть какая-то причина. Назови мне ее, и я отстану. Возможно, я этого так и не пойму, но, по крайней мере, успокоюсь».

Мы с Марком посмеялись над письмом отца и решили, что невозможно удовлетворить этот рациональный ум, который хотел всему найти объяснение и не мог рассматривать живопись просто как живопись. В тот же год издательство «Фабер и Фабер» опубликовало в Лондоне альбом Шагала в серии «Галерея Фабер», Майкл Эртон написал отличное предисловие. Под каждой цветной репродукцией был текст Марка, я перевела цитаты из «Моей жизни».

Ида постоянно думала о поддержании репутации Марка, а он мог на время забыть о славе, сбросить ее с себя, как неудобную одежду, чтобы ничто не мешало ему работать. Никогда больше не будет он так далек от волнений, как в Хай-Фоллзе, разве что во время короткого отдыха.

Иду все больше и больше тревожило, что Марк откладывает возвращение во Францию. Она написала мне, надеясь, что я повлияю на него:

«Люди ждут отца. Следует ценить, а не презирать их ожидание. Он должен дать Парижу хотя бы надежду на возвращение. Это как подарок, который надо уметь вручить в нужное время. Париж есть Париж — прекрасный, порочный, полный сладости и горечи. Художественные, литературные и политические битвы часто бесплодны, но без них не обойтись».

Ида обзаводилась новыми друзьями, поклонниками — для Шагала и для себя самой. Цветущая и свободная, она скользила по волнам послевоенного возрождения.

Конечно, Марк знал, что скоро захочет окунуться в несравненный, бурлящий, изобильный мир Парижа, но сейчас он больше всего нуждался в уединении и лелеял надежду иметь и то и другое. Когда настала пора уезжать, он сказал, что Виктор присмотрит за домом, а мы будем возвращаться сюда каждый год. В любом случае Пьер Матисс не должен считать, что мы покидаем Америку навсегда.

Той весной 1948 года, когда в Хай-Фоллзе цвели яблони и вишни, к нам приехал погостить бельгийский фотограф Шарль Лейренс — ровесник Марка, высокий и гибкий, быстрый и непоседливый, с большими жадными глазами.

До моего появления он сделал замечательную серию портретов Марка на Риверсайд-Драйв, восхитивших меня своей оригинальностью. Его снимки свидетельствуют о чрезвычайно внимательном отношении Лейренса к своим моделям, с которыми он работал так тесно, что впоследствии они порой становились его друзьями. Он относился к людям тепло и доброжелательно, и его модели чувствовали себя скорее партнерами художника, нежели предметом изображения. У них с Марком были общие друзья, например Курт и Хелен Вольф, которые заказали офорты к «Тысяче и одной ночи».

Вольфы пригласили нас поужинать в компании Лейренса, и он принес с собой папку прекрасных портретов, среди которых были снимки Андре Жида, Поля Валери, Колетт, Мальро, Мориака, Бартока, Майоля, Шагала и Курта Вольфа; мы все восхищались их четкостью, почти чертежными линиями. Каждая фотография была произведением искусства благодаря особенностям художественной техники, содержанию и богатой гамме оттенков.

Кроме того, Лейренс был музыковедом и первым директором Дворца изящных искусств в Брюсселе, где проводили концерты и выставки. В свое время он организовал ретроспективный показ работ бельгийского художника Джеймса Энсора, который стал сенсацией, устраивал достойные упоминания выставки Бурделя, Карпо, Сезанна, Пермеке, выставлял африканское искусство. Позже Лейренс основал Дом искусств, где проводил концерты камерной музыки, выставки и лекции, а потом занялся фотографией. Перед войной он приехал в Нью-Йорк по приглашению Новой школы социальных исследований, в которой преподавал музыковедение и фотографию.

У Лейренса было прекрасное чувство юмора, у Марка и Вольфов тоже, и мы провели чудесный вечер. Курт показал Марку когда-то купленный им маленький рисунок с подписью Шагала, где были изображены Адам и Ева. Марк взглянул на рисунок и воскликнул:

— Это подделка! Дай я порву его.

— Нет, нет. Он мне нравится, я хочу его оставить, — ответил Курт и быстро отобрал у Марка рисунок. Марк пожал плечами, опустил уголки губ и скорчил такую комичную гримасу, что мы все рассмеялись.

Лейренс хотел сделать новую серию фотографий Марка в Хай-Фоллзе, и мы решили, что он приедет к нам еще. Многие снимки тех дней включены в эту книгу.

Нам всем нравилось позировать для этого интеллигентного и очаровательного человека, остроумного и энергичного. Но тогда я не могла предположить, что его возвращение в нашу жизнь будет иметь такие серьезные последствия.

Примечания

1. Обе книги Ида перевела на французский язык, в 1973 году они вышли в издательстве «Галлимар» под одним названием «Горящие огни».

2. Лот — один из первых кубистов и талантливый педагог, основатель Художественной академии. Во время войны охранял имущество Марка, в том числе картины, спас их от уничтожения и конфискации.

3. Судебный процесс (фр.). Наследники Воллара вели тяжбу в суде.

4. Quest — поиск (англ.). (Примеч. переводчика.)

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

  Яндекс.Метрика Главная Контакты Гостевая книга Карта сайта

© 2024 Марк Шагал (Marc Chagall)
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.