Главная / Публикации / Вирджиния Хаггард. «Моя жизнь с Шагалом: Семь лет изобилия»
Глава VI. Советы молодым художникам. Библейские картины. Керамика и скульптура. Израиль
В те дни молодые художники иногда наведывались к нам с целым ворохом картин, чтобы попросить у Марка совета. В основном это были иностранцы; французским художникам и в голову не приходило явиться, когда их не ждали. Марку нравились эти импровизированные визиты, и он приветливо встречал посетителей. Он отлично умел взглянуть на ситуацию глазами постороннего человека и вникнуть в чужие проблемы.
Однажды пришел молодой итальянский художник, мрачный и серьезный, и принес картины с мрачными, жестокими сюжетами. Художник был увлечен невразумительными теориями и объяснял их с помощью сложных терминов. Марк сказал: «Вы слишком захвачены своими теориями, тогда как единственное, что имеет смысл, — это качество, а с этим нужно родиться. Возможно, в ваших работах и есть качество, но оно погребено под школами мысли. Из некачественной ткани хорошего костюма не получится, как бы мастерски он ни был сшит. Любой фрагмент хорошей картины хорош, как кусок прекрасной ткани. Значение имеет только пластика, а форма сама найдется. У Клее есть качество благодаря чистоте его пластики, как и у Мондриана».
Молодой человек заметил, что в Шагале его восхищает не пластика, а поэзия. Марк ответил, что без пластики нет поэзии.
— А вы не думаете, — спросил молодой человек, — что в этот атомный век наша пластика должна быть полна атомной энергией?
— Мой дорогой, — улыбнулся Марк, — если у вас есть атомная энергия — прекрасно, но если нет — искать ее бесполезно! Вам есть что сказать, так говорите это и не думайте о форме. Тогда ваши способности будут видны всем.
Скандинавскому художнику он сказал:
— Противостоять природе нужно не с ножом, а с молитвой. Не изводите себя фактурой. Возможно, «кухня» Брака и Матисса вам не подходит. Вы не француз. Ищите свое мировоззрение, собственную концепцию мира.
Другой художник показал очень яростную картину, и Марк спросил:
— Что вас так потрясло?
Художник объяснил, что его жена очень враждебно относится к его работе.
— Не обращайте внимания, — посоветовал Марк. — Будьте терпеливым и стойким. Успокойтесь и не ищите так далеко. Нарисуйте стол, вазу или фрукты. Все эти фантазии чужды вам. В любом случае они банальны.
Голландцу, писавшему тяжелые, мрачные и невнятные картины, Марк сказал:
— Вам нужно вымыть свои картины, как вы моете тело.
Двоим американцам он посоветовал:
— Пересмотрите свою валюту. Вам нужен доллар со стопроцентной обеспеченностью. Ваши ценности, ваш талант, химические качества живописи — это ваш капитал.
Один американец спросил, советует ли Марк учиться в художественной школе. Марк ответил:
— Если ваш талант мал, вы потеряете много, а если велик, не потеряете ничего. Я советую вам забыть о поэзии, чувствах, любви — они останутся при вас. Сосредоточьтесь на пластике, пока вы молоды. С возрастом вы утратите свою непосредственность. Ребенок рисует со страстной энергией — вы должны сохранить это качество. И не надо слишком много размышлять о своем направлении в живописи. У Домье никогда не было времени думать об этом, ему приходилось зарабатывать на жизнь. Но он нашел свое направление совершенно естественным образом, потому что почувствовал свое истинное значение.
Одного очень молодого художника Марк убеждал:
— Не выставляйте своих работ. Если они будут иметь успех, у вас появится соблазн повторить его. Ваша живопись слишком хрупкая, не используйте ее как средство заработать на жизнь, этим вы можете полностью уничтожить ее. Зарабатывайте любым другим способом. Сохраните свою живопись невинной.
Однажды он сказал нескольким приехавшим художникам:
— Не сидите в ожидании идей, идеи приходят в процессе работы. Если слишком долго собираться, есть риск никогда не собраться. Работа сама по себе является подготовкой. Я работал, как сумасшедший, с шестнадцати лет. Не бойтесь писать плохо, первые фрукты всегда маленькие и кислые. Работайте много, это проясняет мозг.
— В искусстве два плюс два — не четыре. Это, скорее, пять, — с усмешкой заметил Марк художнику, писавшему строгие и симметричные абстракции.
Он никогда не отказывал молодым художникам в серьезной критике, которая была им необходима и давала верное направление в поисках смысла. К их недостаткам Марк относился с удивительным терпением. А вот суждения Марка о некоторых работах его коллег были куда суровее, особенно если эти коллеги имели успех. На выставке художника Оскара Кокошки, урожденного австрийца, Марк воскликнул:
— Это эклектический бред! Он швыряет на холст что попало! — И Марк сделал такой жест, будто достает что-то из носа и бросает.
Но когда художники приходили к Марку в гости, он всегда был сама любезность и почтение. Один раз на Риверсайд-Драйв к нему заявились двое посетителей, доставившие ему — кстати, и мне тоже — много удовольствия: Генри Мур и Грэхем Сазерленд. Надо ли говорить, что разговор шел в основном о Шагале, ведь они пришли ради него. За те годы, что я жила с Марком, он никогда не посещал мастерских других художников, за исключением Матисса, и меня это огорчало. Казалось, Марк чувствовал себя неловко в присутствии собратьев по ремеслу и не хотел обсуждать с ними их работу.
В это время я снова начала рисовать. Это были робкие попытки, но Марк всячески подбадривал меня. Я сравнивала его доброту с жестокими унижениями Джона. Марк больше уважал скромного самоучку, безыскусного художника или кустаря, чем признанного мастера, которому не хватало подлинности.
Однажды я спросила, что он думает о мистическом английском художнике Уильяме Блейке, который, по моему мнению, настолько пренебрегал всем настоящим, что оказывался на грани безыскусности.
— Блейк, — ответил Марк, — был мечтательным мистиком и пытался выразить свой мистицизм в картинах, но его мечтательность была слишком велика, а средства выражения — слишком малы. Например, работа Ван Гога — и результативна, и подлинна; нет ни единого мазка, не связанного с его глубочайшими чувствами. Со всем смирением он вложил свой религиозный пыл в картины. Его пара ботинок говорит за все страдающее человечество, а самое обычное дерево или букет заряжены религиозным чувством. Он был пророком, проповедующим в пустыне, он кричал: «Свободу каждому! Свободу художнику! Распните меня, если хотите!»
Мне нравилось бывать с Марком в музеях и картинных галереях. Он всегда кратчайшим путем шел к тому, что больше всего его интересовало, и не тратил времени на остальное. Он отлично знал, что способность человека воспринимать искусство небеспредельна, и никогда не смотрел больше дюжины картин за раз. Я была благодарна ему за это и хорошо запомнила картины, которые мы видели вместе. Когда Марк смотрел на картину, других зрителей быть не могло — для них просто не оставалось места. Он делал шаг вперед, два шага назад, склонял голову набок, выносил суждение, а потом делал мне знак идти дальше. Иногда я не слушалась его и задерживалась возле картины.
Выходя из галереи «Зал для игры в мяч» в Париже, он так охарактеризовал трех художников: «Ренуар — апельсин, Моне — яблоко, Ван Гог — молитва».
Марк чувствовал в себе больше сходства с Рембрандтом, чем с любым другим художником за всю историю живописи, и мечтал стать достойным его. Одна из последних строк автобиографии Марка: «Зато Рембрандт уж точно меня любит». Он написал это, пытаясь утешить себя после того, как новые российские лидеры стали враждебно относиться к его искусству, а друзья-художники предали его, сделавшего их профессорами художественной академии.
Жак Лассень, который был не только историком искусств, но и библиотекарем в Сенате, во Дворце Бурбонов в Париже, позвал нас посмотреть знаменитые потолки Делакруа. Марка Делакруа привлекал смелыми экспериментами в технике и свободным героическим стилем. Позже Марк попал под очарование Моне, и в его работах появилась сентиментальность, присущая этому французу.
Мы часто ездили в Париж, где Марк работал над литографиями в мастерской Фернана Мурло на улице Шаброль, рядом с Северным вокзалом. Для Марка это были счастливые и плодотворные часы; в огромной старой мастерской в обществе Мурло и его мастеров он чувствовал себя как дома и был в центре внимания. Именно здесь он делал литографии-плакаты для ежегодных выставок Мэга и серии прекрасных литографий для журнала Мэга «По ту сторону зеркала», который выходил к каждой выставке. Териад тоже заказал цветные литографии для своего художественного журнала «Воодушевление» — это одни из лучших литографий Марка, особенно три, сделанные по «парижским наброскам» декабря 1952 года. В последующие годы Марк создал много литографий, качество которых оставляло желать лучшего. Его работы стали запутанными и неясными, перегруженными повторяющимися деталями и лишенными структуры.
Ида предоставила нам квартиру на первом этаже своего дома, выходящего на набережную Часов, и кормила нас обедами и ужинами.
Марк разрывался между желанием упростить свои отношения с Идой и использовать родственную связь в деловых целях, чтобы сделать Иду доверенным лицом и союзником в делах. Марка приводило в восторг, как она вела его дела, но он боялся бурных сцен. Блестящая, насыщенная жизнь Иды была полной противоположностью той жизни, какой желал Марк, и хотя эта кипучая деятельность ему нравилась, но она его и выматывала. Когда Марк работал, он при всей своей общительности не чувствовал особой потребности в компании.
В Вансе Марк начинал работать сразу после завтрака и делал перерыв лишь на часовую прогулку перед обедом. Иногда я или дети сопровождали его. Спокойной прогулки не получалось — когда его увлекал разговор, он останавливался и выразительно жестикулировал. Зимой, прежде чем выйти из дома, он смотрел, тепло ли мы одеты. Говорил: «Не простудитесь. Лечение стоит дорого».
Марк никогда не занимался никаким спортом, только иногда плавал в море. С утра до ночи он орудовал кистью и ежедневно гулял по часу, — похоже, этого было достаточно, чтобы нарастить такие мощные мускулы. Во время наших редких прогулок Марк расслаблялся и приходил в хорошее настроение, а свои впечатления набрасывал в альбомах, хотя обычно работал до ужина без перерывов. Я стала довольно часто устраивать пикники, как было принято в моей семье; они напоминали мне о школьных годах и тех редких радостных днях, когда родителям удавалось приехать на праздники.
Однажды мы с Леокумами отправились в Антиб и устроили пикник на пляже. Только мы принялись за вкусную еду, которую привезли с собой, как заметили, что чуть поодаль Пикассо тоже угощается в компании друзей и семьи. Марк обернулся с недовольным видом человека, которого лишили уединения, но лишь слабо махнул рукой, и Пикассо поднял обе руки, приветствуя его. Пикассо вел себя, как король на приеме, принимая знаки уважения своих верных почитателей. Он был в центре внимания, и все фотографировали его. Марк явно завидовал, потому что никто не заметил его присутствия, и это был наш последний пикник в Антибе.
Газеты Марк читал урывками, однако новости об искусстве прочитывал полностью. Иногда он с некоторой ностальгией проглядывал спортивные сообщения. Помню, он говорил, что до войны иногда ходил на футбольные матчи.
Что касается книг, то я редко видела, чтобы он читал их от корки до корки. Он жалел времени почти на любые занятия, которые отвлекали от работы. Мне казалось, что книги он «впитывает», а не читает, как обычные люди. Марк обладал сверхъестественной интуицией на вещи, которых не знал, и иногда выносил поразительно верные суждения о книгах, на которые едва взглянул. У него были дар предчувствия и невероятная проницательность относительно произведений искусства, словно он воспринимал их своей второй натурой. Отсюда его потрясающий талант в создании книжных иллюстраций. Казалось, Марк переживал вдохновение автора книги и работал в том же направлении, что и писатель.
Читал Марк редко, но любил, чтобы ему читали вслух, когда он работает. Это совсем не отвлекало его, напротив; казалось, чтение помогает его интуиции художника, подсказывая увлекательные образы. Иногда я читала статьи об искусстве из газет и журналов. Жизнеописания художников интересовали Марка гораздо больше, чем художественные романы. Особенно его увлекали биографии Гойи и Гогена, их разочарования и несчастья. Его очень трогали письма Ван Гога к своему брату. Марк говорил: «Я должен все это знать, но у меня нет времени читать». Скоро и у меня не стало времени, поскольку наши чтения постоянно прерывали телефонные звонки и визиты посетителей.
Работать под музыку Марк тоже любил, это его окрыляло. Музыка была ему просто необходима. Тогда не было долгоиграющих записей, и мне приходилось без конца переставлять пластинку на нашем маленьком граммофоне. В конце концов Марк включал радио и слушал в свое удовольствие. Мусоргский пробуждал печаль в его русской душе, Монтеверди будил воображение, Равель заставлял поражаться волшебным изобретениям человеческого ума, Бах задевал религиозные чувства, но, пожалуй, Моцарт больше других удовлетворял его духовные потребности. Иногда Марк пел во время работы — арию из «Евгения Онегина», жалобную и унылую, полную романтики и печали, или пленительную мелодию свадебного танца из «Диббука». Мне нравилось слушать, как он поет; его голос звучал тепло и мелодично, и пение было верным знаком, что работа идет хорошо. Марк рассказывал, что в детстве пел в хоре в синагоге. Его голос был так прекрасен, что он решил стать певцом, но его дядя Нех, «который играл на скрипке, как сапожник», дал ему несколько уроков игры на скрипке. Тогда Марк решил, что станет скрипачом. Потом он научился танцевать, все согласились, что он пластичен, и он решил стать танцором. Наконец, Марк начал писать по-русски стихи, которые всех поразили, и решил стать поэтом...
В Париже мы иногда ходили в фильмотеку (архив фильмов) Анри Ланглуа на улице Мессин и смотрели там фильмы, трогательные и полные волнующих воспоминаний: старые фильмы Пудовкина, Довженко и Эйзенштейна. Современные художественные фильмы Марка не интересовали.
В людях Марк разбирался не так безошибочно, как в произведениях искусства. Люди ему нравились только в том случае, когда в них ничто не нарушало его спокойствия.
Марку повезло, у него было несколько преданных друзей, но он не особенно интересовался их проблемами — от них требовалось только восхищаться им и не иметь никакой личной заинтересованности в его богатстве и положении. Большинство его знакомых именно так и делали, однако чем богаче становился Марк, тем больше не доверял людям, даже самым верным друзьям.
Но Марк умел заставлять людей проявлять лучшие качества. Он умело направлял свой «поток флюидов», это помогало ему всю жизнь. Марк ненавидел грубые манеры, как, например, у художника Хаима Сутина, всегда пренебрегавшего общественными приличиями, — но и безупречно изысканная жизнь тоже не удовлетворяла Марка, хотя это был его реванш за пережитые унижения и знак успеха. В «Моей жизни» он писал: «Я — сын рабочего, и меня часто подмывает наследить на сияющем паркете». Он мечтал о простой жизни, но слава и богатство делали ее все более недоступной.
Были подарки, которые Марк делал с удовольствием: например, сияющая улыбка, от которой его глаза удивительным образом щурились и озарялись юмором, нежностью и иногда оттенком озорства. В компании Марк всегда дарил лучшие из своих улыбок. Другой подарок — большие подписи в книгах о Шагале для друзей и знакомых. Марк никогда не отказывался украсить титульную страницу карандашным или акварельным рисунком. Порой он включал в него напечатанные в книге буквы, чем усложнял своим друзьям возможность продать этот рисунок, окажись они в затруднительной ситуации. Некоторые рисунки получались прекрасными. Такие подарки имели дополнительное преимущество: они ничего не стоили Марку, хотя были ценными. Все, что можно купить за деньги, казалось ему мотовством, а создавать подарки «из ничего» ему нравилось. Марк дарил рисунки и наброски всем своим лучшим друзьям и часто жертвовал свои работы в помощь кому-либо, но, если кто-то из друзей хотел купить картину, ему приходилось платить большие деньги. Это был вопрос принципа — цены нужно было держать на высоком уровне. Марк притворялся, что далек от деловых проблем, и в прежние времена всегда отсылал покупателей к Белле, но было ясно, что он контролировал все. Один раз какой-то покупатель рассказал, что увидел в зеркале, как Марк жестами показывает Белле цену, которую она должна была попросить за картину. Теперь Марк посылал всех к Мэгу или Иде, и все стало проще.
Одно из проявлений великодушия Марку было совершенно несвойственно: его возмущала мысль о том, чтобы давать друзьям взаймы. Это противоречило его убеждению: если одолжить деньги другу, он обязательно станет врагом. Когда Иде или мне все-таки удавалось уговорить дать взаймы, его отношение к должнику становилось прохладным.
Марк был сложной личностью, полной противоречий, — щедрый и сдержанный, наивный и проницательный, несдержанный и скрытный, веселый и печальный, уязвимый и сильный.
Его преследовало желание писать крупные картины на религиозные сюжеты. Он начал переписывать большую работу «Авраам и три ангела», начатую в 1940 году. После этого приступил к картинам «Моисей принимает скрижали» и «Царь Давид» — обе большого формата, в основе обеих — гуашевые рисунки, сделанные как заготовки к библейским офортам. Из всех пророков Марку ближе всех был Давид, потому что он был художником — сложной личностью, обладавшей и всеми недостатками обычного смертного, и высочайшими добродетелями.
Марк страстно желал написать эти картины для специально построенного здания, в котором уважали бы религиозный характер картин. Это желание не давало ему покоя с тех пор, как он увидел Джотто в Падуе и Фра Анжелико во Флоренции.
Марк начал примерять свои мечты к маленькой лепной часовне Пенитент-Блан в Вансе. В часовне цвета охры, с зеленой глянцевой черепицей больше не проходили службы, но она по-прежнему принадлежала церковному приходу. Дверь всегда была заперта, по стенам поднималась сырость. Марк наметил годные для работы участки стен, изучил источники света, осмотрел состояние каменной кладки, а когда влиятельные в художественном мире люди приезжали в Ване, он вел их поглядеть на часовню. Епархия была должным образом уведомлена о его желании расписать часовню, но шли месяцы, а переговоры Марка с кюре Ванса не сдвигались с мертвой точки, каким бы любезным кюре ни казался. Очевидно, он получил распоряжение епископа Ниццы тянуть с решением как можно дольше.
С тех пор как коммунист Леже украсил фасад церкви в Асси, а агностик Матисс полностью оформил капеллу, трудно было возразить против того, чтобы знаменитый житель Ванса украсил полуразрушенную, недействующую часовню.
Видя, что дело не идет, Марк заинтересовался другой заброшенной часовней Ванса — Кальварийской. Он даже сделал план ее реконструкции и оформления, на котором у каждого библейского рисунка было свое символическое место. Позже этот план стал основой музея «Библейское послание», созданного в 1973 году в Симиезе, одном из районов Ниццы. Марку не дали ни одной из этих часовен, и он рассердился на епархию.
Тем временем Пере Кутюрье, образованный и интеллигентный монах-доминиканец, сам художник, попросил Марка оформить современную церковь на плато Асси, в Верхней Савойе. Там расположен горный курорт изумительной красоты, который предназначен для пациентов с легочными заболеваниями. Кутюрье хотел, чтобы именно Шагал, еврей, украсил баптистерий. Ему очень понравилась сделанная в Сен-Жане гуашевая работа — «Мадонна в кустах», изображавшая белую деву в горящих кустах и огромную рыбу, плывущую над ее головой. Кутюрье сказал, что рыба — это символ Христа.
Мы поехали посмотреть на церковь Кутюрье — собор Богоматери Всех Благодатей. Фасад был декорирован огромной мозаикой Леже, что придавало собору театральный вид; несколько массивных, грубо высеченных колонн поддерживали неожиданно изящную крышу. Внутри собор украшали масивный, покрытый желтыми изразцами алтарь работы Матисса, сияющая живопись Боннара и несколько темных, мистических окон работы Руо. Бронзовое распятие Жермены Ришье символизировало ужас разлагающейся плоти. На странной бронзовой деве работы Липшица была надпись: «Якоб Липшиц, еврей, верный религии своих предков, создал эту деву во имя понимания между представителями человечества на земле, до тех пор пока правит Дух». Висевший над алтарем большой гобелен работы Жана Люрса придавал церкви праздничный вид.
На Марка собор произвел сильное впечатление, у него возник соблазн поучаствовать в этом ансамбле, но он колебался, боясь почувствовать себя виноватым по отношению к своим единоверцам-иудеям, если согласится оформлять баптистерий.
Несколько месяцев Марк размышлял о противоречиях иудеев и христиан и ни на шаг не приблизился к решению. Он пригласил еврейских авторитетов, в том числе главного раввина Франции, чтобы обсудить этот вопрос, и вроде бы участники собрания не возражали. Абрам Суцкевер, старый, верный друг Марка, который жил в Израиле и с которым Марк регулярно переписывался, приехал навестить Марка в Вансе, и они разобрали по косточкам эту проблему. Похоже, Суцкевер тоже не возражал. Марк поговорил о своих опасениях с Аркадием. Он сказал, что боится, как бы священник в один прекрасный день не стал водить людей по церкви и объяснять им его картины на христианский лад.
Марк даже написал Хаиму Вейцману, президенту Израиля, который ответил, что Марк должен поступать, как велят ему совесть и интуиция, и что лучшего совета он дать не может. Аркадий вспоминает, как Марк ждал, что Вейцман в ответ на его обращение закажет ему настенные панно для общественных зданий Израиля, такая работа доставила бы ему больше радости, нежели оформление церквей. Понятно, Марк был разочарован недостатком фантазии Вейцмана.
После визита Кутюрье в «Холмы» я повезла его в Ниццу, и мы обсудили желание Марка писать библейские картины для церковных зданий. Я сказала, что мечтаю увидеть такой храм, где все религии объединились бы во всеобъемлющей мистической философии. Кутюрье с ледяной вежливостью не согласился. Должна сказать, что позже мне было приятно, когда ту же самую идею Марк воплотил в своем большом музее «Библейское послание» в Ницце в 1973 году.
Но у Кутюрье было свое мнение. В 1957 году Марк наконец создал и подарил баптистерию в Асси монументальное керамическое панно с изображением перехода через Красное море, два изысканных окна из цветного стекла и два великолепных барельефа из мрамора. Над дверью он сделал такую надпись: «Во имя свободы для всех религий».
Весной 1951 года епископ Ниццы, желая загладить возможные обиды, решил лично посетить Шагала, когда приехал в Ване на конфирмацию. Мне по телефону сообщили о визите епископа, но я совершенно забыла рассказать об этом Марку. В назначенный день мы с детьми отправились на пляж на пикник, а когда вернулись, садовник и его жена встретили нас со смешанным чувством веселья и благоговения. Они сказали, что епископ и его свита обменялись недоуменными взглядами: «Ох уж эти художники!» Марк не ругал меня; на самом деле шутка ему даже понравилась.
В мои обязанности входило вести корреспонденцию, и я старалась, как могла. Марк писал по-русски и на идише, но его письменный французский был так плох, что я отвечала сама. Ида подарила мне экземпляр книги «Отличная секретарша» издательства «Ларусс», но соответствовать этому заголовку мне так никогда и не удалось. Работала я в маленькой комнате, примыкающей к мастерской. Она выходила на заросли винограда и кустарника за домом, где летом в водоемах квакали лягушки. Время от времени я выходила посмотреть, что делает Марк, какое-то время наблюдала за ним, целовала и возвращалась в свою каморку.
Первый раз за много лет у меня появилась собственная комната, и я превратила ее в свое убежище, где никто не мог потревожить моего уединения. Я начала записывать свои мысли, размышления и наблюдения. Это казалось мне началом новой, более независимой жизни, и я стала сомневаться в суждениях окружающих, которые до тех пор принимала безоговорочно. Я купила себе большой блокнот в переплете из искусственной кожи, а Марк нарисовал ангела на обложке — «чтобы окрылить меня» — и посоветовал писать чернилами, потому что «только чернила придают вещам постоянство», но именно постоянство внушало мне неуверенность. Что до ангела, то я так стремилась быть достойной его, что вырывала страницу за страницей, пока не осталась одна обложка.
Я нашла нам экономку Розу, веселую итальянку. Ее муж работал всю неделю в горах, копал тоннели. Розе мы понравились, особенно Давид, который постоянно ее смешил. Когда по утрам она поднималась в «Холмы», я видела ее голову, мелькавшую в зарослях мимозы и лавра. Роза лучилась энергией юности, как школьница, хотя ее круглое добродушное лицо покрывала тонкая сеточка морщин.
Марк хотел, чтобы у нас был огород, и я наняла высокого красивого мужчину по имени Александр, обязанностью которого стало выращивать овощи. Александр был ленив средиземноморской ленью и достаточно хитер, чтобы она не мешала ему. Он заказал большой набор инструментов, многие из которых необъяснимым образом исчезли, но Александр был так обаятелен и любезен, что ругать его язык не поворачивался. Марк бывал подозрителен, даже когда окружающие не давали для этого повода, так что я внимательно следила за тем, чтобы не выдать Александра. Он был не только талантливым садовником, но еще отличным шофером и мастером на все руки, и я решила, что мы спокойно можем себе позволить пожертвовать ради него несколькими инструментами. Овощи так хорошо росли (во Франции нет японских жуков), что скоро мы стали щедро делиться с соседями. Марк время от времени осматривал сад и, заметив гниющие помидоры, жаловался, что они стоили ему больших денег.
Я настояла, чтобы из подвального этажа сделали квартиру для Александра, его жены и их трехлетнего сына, и, когда мы уезжали, они присматривали за Джин и Давидом и заботились о них. Таким образом, наше частое отсутствие не становилось проблемой.
В это время я сфотографировала все новые работы Марка и наклеила снимки в альбом, указав названия, размеры и даты создания картин. Никогда раньше не составляли таких каталогов его работ, и, хотя фотографировала я плохо, по снимкам можно было ориентироваться в картинах. Могла ли я тогда представить, что однажды стану профессиональным фотографом!
У меня были десятки маленьких набросков, рисунков и акварелей, написанных парой молодых художников, и я сложила их в большие папки и убрала в надежное место. До тех пор эти рисунки, порой очень красивые, валялись где попало.
В большую мастерскую на первом этаже приносили готовые картины, там их вставляли в рамы и хранили. Там я учила детей лепить из глины и рисовать масляными красками, и вместе с Александром мы устроили театр марионеток. Моя сестра Джоан приехала погостить в пансион в Вансе с мужем и четырьмя детьми, и наш художественный класс стал больше. Марку всегда нравилось, когда многочисленная семья собиралась вместе; они привносили в его жизнь радость, со всеми он был ласков. Иногда он спускался вниз посмотреть на работу детей и дать им совет; это напоминало ему, как он учил сирот в Малаховской детской колонии во время революции. Марк вспоминал: «Они были плохо одеты и заморены голодом, и так жадно хватали краску, как будто это было мясо». Прямодушие детей и их пылкость очень нравились Марку. Несомненно, эти впечатления отразились в его работах.
Рисунки Давида были исполнены экспрессии. «Я нарисую грозу. Гроза — это папа, а луна — это мама, она кормит маленькие звезды. Потом я нарисую Бель (так звали соседскую корову, которую зарезали). Она поднимается на небо в гнезде». Коровы, убитые дедушкой Марка, тоже отправлялись на небеса. Марк писал: «А ты, коровка, ободранная, распятая и воздетая, — ты грезишь. Сияющий нож вознес тебя над землей». Фантазии Марка, написанные или нарисованные, всегда были близки живому миру детей.
Джин превратила игровую комнату в сцену. Занавесом служили двери из матового стекла, заклеенные детскими рисунками. Освещенные сзади, они сияли, как витражи. На заднике для «Вороны и лисицы» был контур прозрачной луны, мерцавшая за ним свеча и дерево, на котором сидела ворона (Давид) с большим куском сыра во рту. Когда приходило время произносить слова «ворона каркнула во все воронье горло, сыр выпал», от сыра уже мало что оставалось.
У нас был старый волшебный фонарь, и дети вставляли в него собственные рисунки. Марку это доставляло огромное удовольствие.
В Вансе было много стариков, которые приехали доживать свои дни в этом солнечном уголке. Я дружила с двумя такими людьми, обоим было хорошо за восемьдесят. Эдуард Гордон Крэг, сын великой английской актрисы Эллен Терри, сам знаменитый актер и режиссер, выдающийся оформитель и теоретик драматического искусства, поселился в скромном пансионе, но скучал и страдал от одиночества. У них с Марком не возникло взаимной симпатии, потому что Крэг оказался в каком-то смысле мизантропом и часто отпускал саркастические замечания о людях. Зато он по-доброму относился к детям и скромным, неизвестным людям, таким, как я. Его некогда величавая, а теперь сгорбленная фигура, медлительные движения, серебряные волосы, красивый нос, торчавший из-под плоской широкополой шляпы, вскорости стали привычным зрелищем для жителей Ванса. Крэг бродил по улицам в черных вельветовых брюках, потрепанных снизу; его взгляд был пронзительным и колючим. Он никогда не говорил о былых временах, интересовался только настоящим. Жаловался, что старых и знаменитых всегда отбрасывают назад, в их прошлое.
Моя подруга Аглет, восьмидесяти пяти лет, соглашалась с ним. Баронесса фон Хаттон, автор романов-брошюр, которые очень нравились школьницам, Аглет была забавной и эксцентричной, а долголетием и отличным здоровьем была обязана предписанию своего доктора: утром стакан молока с двумя растертыми в нем зубчиками чеснока, а вечером полбутылки шампанского. Иногда я выпивала с ней бокал шампанского на кремового цвета веранде ее старомодного отеля, под гирляндами комнатных папоротников. Когда муж Аглет, знаменитый актер Генри Эйнли, начал сильно пить, она развелась с ним и вышла за немецкого барона. Ее сын-актер, Ричард Эйнли, тоже был одним из моих самых верных друзей, его щедрость и терпение помогли мне в трудные годы в Англии и Америке. Ричард дружил с Джоном Мак-Нилом и был единственным из друзей, кто ни разу не отвернулся от него в то сложное время, когда мы жили вместе. Во время войны Ричард служил в армии США и был ранен в голову на германском фронте. Потом он поправился и вернулся на сцену, хотя рука осталась парализованной, а на ноге приходилось носить специальную скобу. Теперь он приехал в Ване навестить свою жизнерадостную мать, старого друга Крэга и меня. Время от времени к компании восьмидесятилетних присоединялись еще два друга: граф Михай Каройи, первый президент Республики Венгрия, великий борец за свободу, и его жена Катерина, известная как Красная Графиня. После Первой мировой войны Катерина начала активно отстаивать права женщин, эта деятельность увлекла ее, она отказалась от привилегий высшего класса и посвятила себя заботе о душевнобольных и малолетних преступниках, стала играть важную роль в блестящей и опасной карьере Михая. Они совершали поразительные поступки, бросали сумасшедшие вызовы опасностям и всегда верили в справедливость. Михай и Катерина поселились в Вансе и основали Фонд Каройи, который позволял молодым художникам и писателям какое-то время спокойно жить и работать.
После походов по магазинам я иногда встречалась с Зиази, женой Жана Дарке, и мы пили кофе со сливками на площади Гранд. Мы были близкими подругами, наперсницами и всячески поддерживали друг друга. Порой Зиази не хватало денег, тогда я могла ей немного одолжить. Марк не давал мне денег — у меня не было ни банковского счета, ни наличных на хозяйство. Когда мне нужны были деньги, приходилось просить у него и объяснять, на что я собираюсь их потратить. Все продукты я покупала в кредит, а Марк расплачивался в конце месяца, — несомненно, это обходилось ему вдвое дороже, потому что иногда продавцы не возражали против того, чтобы «договориться». Как ни странно, им он доверял больше, чем мне! Вероятно, он думал, что у меня появится соблазн раздать деньги нуждающимся. Давать чеки Марку на подпись — это была пытка. Он всегда ворчал и ругался.
Меня начала тяготить необходимость выпрашивать каждый сантим. Я была полностью зависима. Когда я получала мизерную зарплату, она, по крайней мере, была моей, и я могла тратить ее, как хотела, но Марк этого понять не мог. Он постоянно напоминал, что спас меня от бедности, дал возможность жить, не считая гроши, и я, конечно, была благодарна ему за это, но есть вещи, которые я ценила выше, — свобода и независимость. Однако объяснить это Марку было невозможно. Будь я взрослее и опытнее, я могла бы настоять на своей независимости, и ему пришлось бы уступить.
Марк хотел, чтобы я носила дорогую одежду, и не без гордости рассказывал своим друзьям, какая я нетребовательная, потому что предпочитаю дешевую. Но если я просила поднять зарплату Александру и Жаннет, он отказывал, объясняя, что не уверен, удастся ли ему продать в следующем году какие-нибудь картины. Когда я ему напоминала, что денег у него в банке столько, что хватит, вероятно, не меньше чем на двадцать лет, он отвечал, что богатство — не страховка от разорения, он вырос в бедной семье, и отец научил его ценить деньги. С характерной для него парадоксальностью Марк заявлял: «Сегодня нельзя себе позволить быть бедным».
Действительно, в последнее время он хорошо зарабатывал и наставлял Иду, чтобы она инвестировала деньги. Марк понимал, что вкладывать средства в произведения искусства — выгодно, и желал хранить только собственные картины. Акции были ненадежным вложением, так что Ида купила два слитка золота и огромный отшлифованный алмаз. Она спросила, хочу ли я носить кольцо с бриллиантом, и я рассмеялась: «Ты можешь себе представить меня с таким кольцом?» Камень положили в сейф вместе с золотыми слитками и несколькими картинами Марка. Картины завернули в одеяла, пытаясь скрасить им жизнь в холодном, темном склепе. Мы благоговейно оставили их в мавзолее — в банке «Лионский кредит» на бульваре Итальянцев в Париже, где Пикассо тоже держал свои работы.
Марк боялся, что я никогда не стану достойной хранительницей его имущества, потому что у меня нет уважения к деньгам, но все же надеялся, что со временем я изменюсь. Однажды он объявил, что написал завещание и оставил все свое имущество в трех равных частях Иде, Давиду и мне. Я была тронута, но у меня возникло смутное предчувствие, что я никогда не увижу этих денег. Снова, как и раньше, я стала принадлежать к привилегированному классу, и мне было не по себе. Марк, как и мои родители, никогда не думал о бедняках; мысль о том, что богатые должны делиться с бедными, была для него неприемлемой.
Вскоре после того, как мы переехали в «Холмы», Марк подружился с Сержем Рамелем, гончаром, который работал на площади Пейра (где Сутин нарисовал огромное дерево с круглой скамьей). Рамель доводился внучатым племянником Энгру. Он был не только умным человеком, но и тонким профессионалом. Это Рамель учил Марка основам керамики, потакая его прихотям и фантазиям с таким уважением, что каждое новое изделие становилось волнующим событием для них обоих. Ясно, что они мыслили одинаково: Рамель чувствовал, что хочет сделать Марк, хотя тот еще не вполне научился обращаться с капризным материалом.
Под руководством Сержа Рамеля Марк создал несколько изящных изделий. Его первыми творениями стали овальные блюда. Потом он занялся керамическими декоративными тарелками с более богатой фактурой. Они были сделаны из красноватой глины, смешанной с шамотом (шероховатым зернистым веществом), и раскрашены прозрачной глазурью и крупными мазками сияющей матовой краски. Эти работы, такие, как «Давид и Вирсавия», «Женщина с букетом» (вдохновленная гуашевым рисунком, для которого позировала я) и потрясающее распятие, — все они светились таинственным светом, словно иконы. Позже Марк попросил Рамеля делать лепные керамические вазы, которые Марк украшал деталями и раскрашивал. Мало-помалу работы Марка становились все более совершенными. Одна из них представляла собой склоненную обнаженную фигуру. Когда Серж понес ее в печь для обжига, Марк бросился за ним с кистью.
— Vous permettez? Вы позволите?
— Je vous en prie! Прошу вас! — ответил Серж, и Марк украсил грудь фигуры двумя розовыми штрихами.
Серж был доволен своим учеником, несмотря на его нетерпение и суету. Однажды Марк сказал: «Если бы у вас было много таких учеников, как я, вы бы забеременели!»
В другой раз Марк никак не мог остановиться, добавляя к уже и так красивой декоративной тарелке ненужные детали. Серж закричал: «Шагал, Шагал! Arrêtez! Хватит!» И Марк послушно остановился.
Когда бы мы ни пришли в мастерскую, Серж вскидывал руки в радостном приветствии: «Бонжур!» Вместо рукопожатия он протягивал мизинец, потому что его руки были вымазаны в глине. Не раз мы вместе весело обедали. Однажды мы поехали в городок Сейлан посмотреть на знаменитый алтарь. Серж пошел в дом кюре попросить, чтобы нас пустили в церковь. Кюре оказался маленьким человеком с черной бородой, удивительно напоминавшей бороды раввинов на картинах Шагала. Кюре выглядел очень озабоченным и страшно спешил: он только что принес велосипед мясника, который требовал ремонта, жена мясника была больна, и у него была куча других дел. Серж спросил, можно ли нам посмотреть алтарь.
— Никак нельзя! — воскликнул кюре. — Сегодня в соседней деревне служба, меня там ждут.
Серж вежливо настаивал:
— Я приехал из Ванса со знаменитым художником, у которого очень мало времени.
— Извините, дорогой мсье, это действительно невозможно, я уже опаздываю.
Серж не сдавался:
— Но Шагалу так хочется посмотреть на алтарь.
— Шагалу? — спросил кюре. — Здесь Шагал? Ну в таком случае Богу придется немного подождать.
Не все знают о работе Марка с этим талантливым мастером. Рамель был настолько скромен, что об их совместном творчестве почти нигде не упоминается.
Именно благодаря Сержу Рамелю Марк осмелился работать с Рами в гончарной мастерской Мадура в Валлорисе, которую Пикассо превратил в свои личные охотничьи угодья. Жан-Поль Креспель описал в своей книге о Шагале забавную историю1. Однажды утром Пикассо зашел в мастерскую в Валлорисе и застал там Марка, который сосредоточенно работал. Присутствие Пикассо так расстроило Марка, что он вышел «вдохнуть свежего воздуха», а когда вернулся, тарелка, над которой он собирался работать, была украшена прекрасным рисунком «Шагала». Он сам бы не сделал лучше!
Работа над лепными вазами вдохновила Марка на создание настоящих скульптур. Гуляя, он часто останавливался понаблюдать за своим соседом, итальянским резчиком по мрамору, двор которого находился напротив входа в «Холмы». Марка привлекали стоявшие у соседа во дворе глыбы сияющего мрамора, плиты голубого гранита и шершавый желтый песчаник. Он начал представлять в камне очертания зверей, деревьев и любовников. Марк рисовал карандашом на кусках камня, а потом объяснял резчику, как их вытачивать. У резчика получалось отлично, с каждым днем он все лучше чувствовал, какого результата добивается Марк. Так они создали серию барельефов. Фигуры выглядели красиво и изящно, но все же оставляли впечатление пленников камня. Тогда Марк начал более тонкую работу над стелами, и фигуры на них ожили. Он мало обтачивал сам, только добавлял детали после того, как форма была вырублена из глыбы. Два мраморных барельефа, которые он сделал через несколько лет для баптистерия церкви в Асси, входят в число его самых удачных скульптур.
Я никогда не встречала ни одного упоминания об этом скромном резчике по мрамору, который открыл Марку мир скульптуры. Он забыт, как и Серж Рамель.
Иногда во время утренних прогулок Марк заходил в капеллу Матисса. Его восхищала ее чистая простота и изящная роспись. Особенно ему нравились красивые окна, и он начал придумывать, что сам может сделать в этой области. Вряд ли тогда он мог представить, какие мастерские работы из цветного стекла создаст в один прекрасный день — витражи для Меца, Реймса, Иерусалима и среди прочего — для музея «Библейское послание».
Палитра Марка была прекрасна, ее тон удивительно нежен. Оттенки больше напоминали Тернера, чем Шагала. Иногда Марк брал свежую краску из тюбика и смешивал ее с другими уже на холсте. Краску из тюбиков он выдавливал до последней капли, разрезая их ножницами, чтобы ничего не пропало. Когда баночки с гуашью полностью высыхали, на дне оставалась краска, которую можно было размягчить, добавив немного воды. Обычно Марк отдавал баночки детям, когда из Лефевр-Фуане привозили новые, тревожившие его своим манящим запахом, потому что из-под крышек проступала краска. Но через несколько недель, бродя по детской в поисках рисунков детей, Марк натыкался на старые баночки и снова уносил их, чем очень забавлял Джин и Давида.
Однажды Марк разозлился на торговца, запросившего, по его мнению, слишком высокую цену за навес ручной работы, который Марк хотел купить для большого окна мастерской. На мой взгляд, цена была очень разумной, и я вступилась за продавца. Марк пришел в ярость и швырнул в него свою палитру. Торговец еле успел пригнуться, и палитра приземлилась аккуратно, как летающая тарелка; на ней не было ни трещины. Даже приходя в бешенство, Марк берег свои драгоценные материалы.
Летом 1950 года мы недели две провели с Идой и Геа в Горде, в прекрасном каменном особняке семнадцатого века, где раньше располагалась школа; долгие годы здание стояло в запустении. Ида отреставрировала высокие ставни, камин и школьный звонок на фронтоне. Благодаря палящему солнцу стены были крепкими и сухими. Марк очень боялся возвращаться в Горд, ведь именно там они с Беллой прожили свой последний счастливый год перед отъездом в Америку.
Теперь Марк снова был очарован деревенским спокойствием. Солнце яростно било по раскаленным стенам, вразнобой стрекотали сверчки. Дети с дикими криками носились с друзьями по улицам этой прекрасной полуразрушенной деревни. Когда-то здесь шили обувь, и деревня процветала, но с развитием промышленности ремесло заглохло. Через несколько дней нашего пребывания в Гор-де печаль Марка растворилась в целебном воздухе. Мастерская осталась такой же, с прохладным, выложенным плиткой полом и длинными столами, на которых Марк развернул свои листы, горя нетерпением излить на них впечатления надежного благополучия и постоянства.
Как обычно, приехала толпа верных Идиных друзей, они устраивали шумные и веселые трапезы в деревенских тавернах. Ида не была создана для уединенной жизни и нуждалась в компании.
Одним из наших гостей в Горде был Биллем Сандберг, энергичный авангардный дизайнер, директор музея Стеделийк в Амстердаме, который устроил там ретроспективную выставку Шагала в 1948 году, после выставки в Париже. В свои шестьдесят лет Сандберг был удивительно, по-юношески энергичен, его седые волосы торчали небрежной копной. Приезжал и Шарль Этьен, он готовил книгу о Марке для французского издателя Шомодя. Вместе мы гуляли по сухим, каменистым окрестностям, взбираясь к замкам и скалистым деревням, которые плыли в синих морях лаванды.
В октябре 1950 года мы поехали в Бергамо на международную выставку рисунков в прекрасном Дворце регионов. К нам присоединились Ида с Геа и одна американская пара, а потом мы все отправились в Верону, Венецию и Флоренцию. Снова нас захватило чувство легкости и благополучия, которое мы и раньше испытали в Италии, чувство неограниченных возможностей и дух приключений. А Марка поразил удивительный мир Анжелико, и он много размышлял о добродетелях монашеской жизни. С завистью Марк сказал: «У него были стены, он мог на них писать. И никаких тревог». Часовня Медичи, галерея Уфицци и дворец Питти произвели такое ошеломляющее впечатление, что большую часть времени Марк молчал, впитывая картины Тициана, Уччелло и Мантеньи, больше впечатленный, чем тронутый картинами Микеланджело, и более, чем когда-либо, потерянный в размышлениях о чудесном перед картинами Тинторетто.
Путешествовать с Марком было чрезвычайно приятно; это были одни из лучших моментов нашей совместной жизни. Мы уделяли друг другу больше внимания, и Марк был всегда весел и нежнее, чем обычно. Дома он постоянно работал, а я все время проводила в суете. В прошлом году телефонных звонков и посетителей стало вдвое больше.
Марк, человек нервозный, чувствовал себя удивительно спокойно и уверенно, когда я возила его на машине; вверяя себя автомобилю, этому невиданному чудовищу, он что-то неразборчиво писал или мечтательно созерцал пейзаж, а глаза видели собственные мысли — видения, которые проявлялись под действием меняющегося пейзажа. Блокнот наполнялся идеями для композиций; иногда там появлялись записи на русском языке, наблюдения, замечания об оттенках.
Когда мы останавливались где-нибудь перекусить, Марк шел к ближайшей мясной лавке и спрашивал, какой ресторан лучше и дешевле других. Это никогда не подводило, и лично у меня не было причин для недовольства, но, когда мы снова пускались в путь, Марк примечал другие рестораны, которые казались ему лучше. Создавалось впечатление, что его постоянно преследует чувство неудовлетворенности. Сидя перед своей тарелкой в ресторане, который сам же выбрал, Марк не мог удержаться, чтобы не заглянуть на другие столы и в тарелки соседей, и часто жалел, что не заказал то же самое.
Любопытство Марка не имело предела. Ему нравилось разглядывать витрины магазинов, но потом он обычно отворачивался, пожимал плечами и говорил: «У меня нет денег». У Марка было правило — никогда не входить в магазин, если хозяин стоит возле двери. Это был верный знак, что покупателей у него нет.
Однажды где-то в глуши, в Тоскании, у нашей машины порвался ремень вентилятора, из радиатора повалили огромные клубы пара. Я понятия не имела, что делать, но Марк совсем не волновался. Пар вырывался, как из преисподней, а Марк наслаждался зрелищем. Случайно оказалось, что неподалеку в поле работал крестьянин. Широко улыбаясь, он подошел и дал нам понять, что починит ремень. Через полчаса он вернулся с надежно скрепленным ремнем и отказался взять деньги за работу. Я как сейчас вижу его маленькие темные глаза, в которых загорелись веселые искорки в ответ на нашу благодарность, и глубокие морщины на щеках.
У Марка была одна суеверная привычка, которой он и меня заставлял следовать. Прежде чем отправиться в путешествие, надо было посидеть минуту. Когда мы отъезжали, Марк глубоко вздыхал с чувством удовлетворения, ожидания и легкого опасения, которое оставляло его, только когда мы оказывались на солидном расстоянии от дома.
Марк считал, что художник имеет право быть эгоистом, потому что его слишком напряженная работа не позволяет ему считаться с чувствами других людей. Конечно, некоторая доля эгоизма необходима, чтобы защищаться от других эгоистов, отнимающих твое время, но как раз это Марку часто не удавалось. Эти другие эгоисты пользовались щелями в его броне, а те люди, которые заботились о Марке и пытались защитить его, не получали от него благодарности. Никто не должен стоять на пути художника, но никто не должен и лежать ниц на его пути, заставляя художника перешагнуть через себя.
Юнг писал: «Художник — инструмент своей работы и подчинен ей. ...Художник не наделен свободной волей и не преследует собственных целей, он позволяет искусству реализовывать свои цели через него. ...Человек должен платить высокую цену за божественный дар созидательного огня». Юнг не говорит, что окружающие должны платить не меньше, но, похоже, зачастую именно так и происходит.
Спутница художника (если художник — мужчина) должна в полной мере быть индивидуальностью, сильной и независимой; только тогда она может существовать в гармонии с ним. Однако слишком часто ее вычеркивают из жизни и заставляют чувствовать себя бесполезной, как было со мной. В идеале она должна служить искусству художника, но не быть его рабыней; ей необходима и собственная жизнь. Veuve abusive2 — женщина, не оправдавшая ожиданий художника и не сумевшая ничего достичь в собственной жизни. Muse abusive3 — та, которая контролирует художника, защищая его, и играет главную роль. Ни той ни другой не удается жить по-настоящему независимо.
Художнику больше, чем кому-либо, нужна спутница в роли бескорыстной защитницы, потому что ему всегда угрожает опасность стать жертвой спекуляций. Но его собственные ненасытные амбиции представляют для него не меньшую опасность, и от этого его никто не сможет защитить.
Марк стремился к богатству, полагая, что оно даст ему свободу. Однако свобода капризна — если схватить ее слишком крепко, она незаметно ускользает, как зерно высыпается из рваного мешка.
Я была слишком неопытна и не смогла противостоять ломающей меня тяжести строгих условностей, в которую превращалась жизнь Марка. У меня не было свободы для экспериментов, не было возможности искать собственное «я». Марк обустраивался, наживал огромное состояние (только Ида знала, насколько огромное) и приобретал прочную репутацию, а я чувствовала себя неуютно. Закончились наши богемные дни. Шагал стал большим человеком, всегда находился под пристальным вниманием публики. Ида тоже перестала легко и беззаботно смотреть на жизнь, в отличие от Геа. Она начала серьезнее относиться к своей роли публичного человека, старалась упрочить свое положение. Скоро мне бы тоже пришлось жить по строгим правилам, соответствовать требованиям, предъявляемым к спутнице Марка, а я чувствовала, что не смогу так. Вокруг меня вырастали невидимые барьеры; мягко и незаметно меня загоняли в рамки. Даже Джин играла написанную для нее роль, а в ближайшее время должен был прийти черед Давида. Я считала, что мы вправе совершать неожиданные поступки. Я хотела жить в окружении людей, не скованных условностями успеха, которые считали деньги лишь необходимостью и осмеливались нарушать принятые правила поведения. Марк, при всем своем на первый взгляд свободном образе жизни, свободным не был.
Летом 1950 года я подружилась с несколькими такими людьми, они жили в большом доме в Рокфор-ле-Пен. Еще была красивая пара, свободная от предрассудков, они обитали в трейлере в лесу. У них был молодой друг — поэт, который выздоравливал после тяжелого туберкулеза. Мы пришлись по сердцу друг другу. После многих лет бесполезных усилий врачей своим чудесным исцелением поэт был обязан хозяину дома, который хорошо знал народную медицину. Поэт испытывал благодарность к нему, но не разделял его сектантских идей. Хозяин дома был женат на наивной богатой девушке, которая верила в него безоговорочно. Они придерживались строгих вегетарианских правил и даже своей собаке не разрешали давать мясо. Когда у них родился ребенок, они стали обращаться с ним как с высшим существом, вроде маленького Иисуса, и воспитывали его в строгом соответствии со своими принципами. Маленькая дочь хозяина дома от первого брака чувствовала, что, как бы она ни старалась, ей никогда не стать такой, какой они хотят ее видеть. С ней обращались доброжелательно и равнодушно, а мы все пытались приласкать ее, чего ей так не хватало. Глядя на девочку, Джин вспомнила, как ревновала к Давиду, и они стали близкими подругами.
Меня поразило чудесное исцеление молодого поэта, и я начала изучать натуропатию. У Марка появились проблемы с простатой, я уговаривала его попробовать народную медицину, но он был настроен скептически. Я, в свою очередь, не доверяла традиционной медицине, потому что уже убедилась, какой вред она может принести, особенно в случае с моим молодым другом. Я пыталась составить для Марка диету, надеясь, что она поможет, но Марк упорствовал. Думаю, вегетарианство будило во мне какие-то пуританские черты, которыми я, возможно, была обязана своему протестантскому воспитанию. Может, именно поэтому я иногда впадаю в аскетизм, противоречащий моей природной жизнерадостности. К счастью, жизнелюбие взяло верх, и я сочувствую своим близким, которым приходилось мириться с моими прихотями.
Марк несколько раз приезжал в Рокфор-ле-Пен, и мне показалось, что ему понравились трое моих молодых друзей. Когда он ездил в Париж работать над литографиями, мы с детьми оставались в Рокфор-ле-Пен; наконец-то я смогла заниматься только ими. Скалы и сосны, в честь которых деревня получила свое название, выглядели первозданными и еще не были испорчены цивилизацией, узкие тропинки вились по усыпанным иголками холмам. Ледяной ручей нес чистую горную воду в темный уединенный пруд, и жаркими днями мы раздевались и ныряли в него, без всяких купальных костюмов. Излишне говорить, что о последнем обстоятельстве Марк ничего не знал, — он был бы в шоке!
В ноябре 1950 года мы послали сто сорок восемь картин в Цюрих на ретроспективную выставку в Галерее искусств — это была самая большая выставка работ Шагала. Без картин дом казался пустым и унылым. Марк не смог поехать в Цюрих, потому что вскоре лег в клинику в Ницце, где ему сделали две операции на простате. Ида прилетела в Ниццу побыть с отцом, потом отправилась в Цюрих на открытие выставки. Клиника располагалась в старомодном здании, но у Марка была приятная комната. По счастью, доктор оказался веселым человеком, и он умел обращаться со своим слишком уж нервным пациентом. Унизительные и болезненные осмотры он проводил очень быстро, его доброжелательность успокаивала Марка, а после осмотра они беседовали об искусстве. В те годы лечение простаты занимало два месяца, и Марк, вместо того чтобы вернуться домой между двумя операциями, предпочел остаться в клинике. А я спала в его комнате.
Всю эту пытку Марк переносил очень терпеливо и с мрачной решимостью. Он не улыбался и редко разговаривал, будто удерживал внутри себя энергию, чтобы дать ей волю, как только вернется к работе. Два месяца с его лица не сходило жалобное выражение, хотя боли не были такими уж мучительными. Марк был полностью погружен в себя, не желал общаться, это плохо сказывалось на наших отношениях. Я много читала ему: жизнь Моцарта, классику — «Красное и черное» и «Евгению Гранде», — а еще книги о Веласкесе и Тинторетто. После второй операции его здоровье полностью восстановилось, и, как только он приступил к работе, к нему вернулось хорошее настроение.
А вскоре и дети перенесли небольшие хирургические операции — на миндалинах и аденоидах. Я несла из машины Джин, завернутую в окровавленную простыню, и как раз в этот момент Марк спускался из своей мастерской. Увидев у меня на руках бледную малышку, он заплакал от переполнявших его чувств. При виде физических страданий он сильно огорчался.
Джин уже было одиннадцать лет, и она посещала среднюю школу для мальчиков — просто потому, что в Вансе не было других лицеев. Казалось, ее совсем не волнует, что она единственная девочка в школе. Марк гордился хорошими оценками Джин и начал планировать ее будущее, готовя ей роль попечителя и хранителя его работ. Короче, он уже видел в ней еще одну мать, которая со временем будет преданно о нем заботиться. Но до тех пор она должна была оставаться примерным ребенком — такой она на самом деле и была.
В марте 1951 года мы поехали с Идой в Берн, где Франц Мейер, директор местной Художественной галереи, выставлял сто тридцать пять работ, показанных годом раньше в Цюрихе. На выставке в Цюрихе Ида подружилась с Мейером и его другом и коллегой Арнольдом Рудлингером, который написал предисловие к каталогу. Позже Мейера назначили директором Художественной галереи в Базеле (там он работает до сих пор), а Рудлингер занял его место в Берне. Ида и Геа к тому времени расстались, и мы почувствовали, что грядут какие-то перемены.
Тогда я впервые увидела несколько значительных ранних картин из Германии и Швейцарии и с радостью наблюдала, как Марк приветствовал своих любимых детей, с которыми не встречался много лет. Он с любовью гладил каждую картину, щупал холст, проверяя, хорошо ли держится краска, критически оглядывал работу, склонив голову набок. Потом тихо говорил (чтобы только я могла слышать): «Хорошая картина, просто великолепная!» И смеялся от удовольствия.
Здесь была смелая «Посвящается Аполлинеру», одна из величайших метафорических картин Марка. В центре диска или циферблата часов изображена двойная фигура Адама и Евы — два тела, растущие из одной пары ног. Эта картина обладает магией цветных колес Робера Делоне, с мистическими, метафизическими ответвлениями.
Впервые оказавшись в Париже, Марк был потрясен свежестью и искренностью работ Делоне, который стал его близким другом (его единственным близким другом-художником, кроме Андре Лота). Но орфизм Делоне был не для Марка, как и любой другой «изм». Он бежал от них всех — экспрессионизма, кубизма, футуризма, сюрреализма, — однако ценил их качественную сторону, особенно кубизма.
На выставке была еще одна великая работа — «Автопортрет с семью пальцами» (снова это магическое число). Эта мощная фантастическая картина с насыщенными цветами имеет в своей основе пять элементов: художник, мольберт, Париж, Витебск, а на мольберте — картина «России, ослам и другим», которая сейчас находится в Национальном музее современного искусства в Париже. Выставлялась и «Голгофа» — написанная сияющими красками сцена распятия, изображающая Христа ребенком, а под крестом его родителей. В этой картине поразительная глубина и энергия, богатство иконы или витражного стекла. Марк писал в «Моей жизни»: «Наверно, мое искусство полностью безумно, как горящая ртуть». Интересно сравнить эту «безумную» картину с «Белым распятием», написанным в 1939 году. Вторая работа повествует, передает содержание, тогда как «Голгофа» — фантастическая легенда.
Марк вернулся в Париж, где его работа над литографиями с Мурло была в полном разгаре. Ида была рада получить отца в полное свое распоряжение. В это время они виделись все чаще и чаще. Ей нравилось устраивать обеды и ужины, на которых присутствовала художественная элита Парижа, а «папочка» исполнял все ее желания.
Марк писал мне:
«Идочка собирается в Израиль на открытие моей выставки, и все вращается вокруг нее, как планеты вокруг Солнца. Сто семьдесят девять работ будут выставлены в Тель-Авиве, Иерусалиме, Хайфе и Эйн-Хароде — великое событие! Меня пригласили провести там июнь, это будет мой первый официальный визит в государство Израиль!»
Марк решил, что, само собой разумеется, я поеду с ним, но мне очень не понравилась перспектива сопровождать Марка во время официального визита. Я не люблю церемонии, а еще я боялась, что израильтяне сочтут меня недостойной их величайшего еврейского художника. Но Марк настаивал. Возможно, ему казалось, что я слишком увлечена своими новыми друзьями в Рокфор-ле-Пен, и он предпочитал не оставлять меня одну. Но кроме того, Марк действительно хотел, чтобы я была с ним, чтобы мы вместе совершили эту уникальную поездку. Я была тронута его желанием ввести меня, его сожительницу-гойку, в официальные израильские круги.
На время нашего месячного отсутствия я оставила детей в Рокфоре. Мы отплыли из Марселя на израильском корабле, на котором было всего несколько пассажиров; нам предоставили роскошную каюту, а ели мы за капитанским столиком. Через шесть дней мы прибыли в Тель-Авив, и нас встретил Мокади (не помню его имени), министр культуры, с которым у нас сразу установились добрые отношения. Он хорошо говорил по-французски и, сам будучи художником, составил Марку отличную компанию во время нашего визита.
Наверно, я чувствовала себя не в своей тарелке, потому что вся поездка показалась мне нереальной — захватывающей, но странной, будто это происходило с кем-то другим. Мои мысли витали где-то в другом месте. Однако доброта, с которой нас повсюду встречали, была настоящей, а обстановка — неформальной. Евреи обладают счастливым даром — умеют мгновенно включаться, и обычных проблем при знакомстве не возникает. Все говорили со мной по-английски, общение шло легко и естественно. Израильтяне отличаются ярким темпераментом, веселым желанием избавиться от старых условностей. Они приветствовали меня так, будто я была своей, подарили мне Библию на иврите для Давида, фотоальбом со снимками Стены плача для Джин и другие сувениры. И все же я не могла избавиться от чувства, что проникла сюда обманным путем. Что я могла дать им взамен? Марк держался немного сдержанно со всеми этими щедрыми людьми, которые встречали его не только с энтузиазмом и восхищением, но и с нескрываемой любовью. Израильтяне стремились завлечь к себе этого прославленного сына еврейского народа; он был резной фигурой, украшавшей их корабль, они нуждались в его поддержке и престиже. Моше Шаретт, министр иностранных дел, предложил Марку прекрасный дом в Хайфе и денег на расходы, если он согласится ежегодно проводить в Израиле месяц или два. Марк ничего не сказал, но кивнул благодарно, растопив эти чувствительные сердца своей чудесной улыбкой. Неудивительно, что израильтяне почувствовали себя обманутыми, когда примерно через год Марку пришлось разочаровать их.
Марк знал, что верность Израилю должна быть безусловной. Этим людям было нужно или все, или ничего;
они боролись за свои жизни и выжили. Но Марк был осмотрителен, ему хотелось пользоваться благосклонностью везде, и прежде всего во Франции — именно здесь его творчество слыло универсальным. Марк не хотел, чтобы его считали еврейским художником, а для израильтян это было предательством.
Мы посмотрели знаменитый «Диббук», сыгранный на иврите актерами русского театра «Габима», которые поселились в Израиле. Голда Меир сидела рядом с Марком, и они беседовали на идише. Меня поразила красота этой пьесы, в которой я мало что поняла; возможно, как раз это сделало ее еще загадочнее и дало волю моему воображению. Но я смотрела пьесу и глазами Марка — она была одним из его сильнейших театральных переживаний, он часто напевал запомнившиеся ему музыкальные фрагменты. Однажды в Хай-Фоллзе, после вкусного обеда с четой Опатошу и большого количества вина, Марк исполнил танец невесты из свадебной сцены «Диббука», размахивая над головой салфеткой.
Ведущие актеры оказались старыми друзьями Марка, он был рад и растроган, увидев их снова. Но среди них не было его старого друга Михоэлса, который много лет исполнял главные роли в театре «Габима» в Москве. Говорили, что в 1948 году его в Минске убили сотрудники КГБ. В последний раз Марк видел Михоэлса в Нью-Йорке в 1946-м, за несколько месяцев до его смерти, с другим близким московским другом — поэтом Ициком Фефером. Тогда Марк передал им две картины для Третьяковской галереи, гуашевые рисунки — «Горящая деревня» и «Мать и дитя», написанные в 1943 году. Третьяковская галерея от этого подарка отказалась, и после смерти Михоэлса его вдова продала рисунки великому коллекционеру греческого и русского искусства Георгию Костакису, который увез их с собой в Афины. Костакису разрешили уехать из России при условии, что он оставит половину своей коллекции. Через год после смерти Михоэлса Фефера обвинили в том, что он вступил в заговор против советского государства с группой еврейской интеллигенции, и казнили.
О Михоэлсе Марк вспоминал в «Моей жизни»:
«Он уже не раз подходил ко мне. Глаза навыкате, выпуклый лоб, волосы дыбом, короткий нос, толстые губы. В разговоре он чутко следил за мыслью, схватывал ее на лету и — весь угловатый, с торчащими, острыми локтями — устремлялся к самой сути. Это незабываемо! Долго присматривался он к моим панно, просил дать ему эскизы. Хотел вжиться в них, свыкнуться с ними, попытаться разглядеть, понять. И однажды, спустя месяц или два, вдруг радостно заявил мне: "Знаете, я изучил ваши эскизы. И понял их. Это заставило меня целиком изменить трактовку образа. Я научился по-другому распоряжаться телом, жестом, словом. Все смотрят на меня и не понимают, в чем дело"».
Марк и его друзья с грустью вспоминали о смерти Михоэлса, Фефера и других, вспомнили и о смерти Беллы. Бессчетные потери — каждому израильтянину пришлось пережить гибель любимых во время трагических военных лет.
Марк встретил много старых друзей, которые приветствовали его и Беллу во время их первого визита в Палестину в 1931 году, когда он работал над библейскими офортами для Воллара. Одним из старейших друзей Марка был Абрам Суцкевер, еврейский поэт и издатель литературного ежеквартального журнала «Золотая цепь», в котором Марк не раз публиковал стихи и рисунки. Они познакомились в Вильне, куда Марк и Белла ездили в 1935 году, еще до того, как Суцкевер эмигрировал в Израиль. Он был одним из немногих друзей, с которыми Марк всегда отлично ладил. Суцкевер был гораздо моложе Марка и на протяжении всех выпавших на их долю испытаний оставался любящим и верным другом. Для Марка Суцкевер был связью с его еврейским прошлым. Они часто писали друг другу. Сидни Александр опубликовал письма Марка в своей подробной и мастерски написанной книге о Шагале4:
«Не раз я думал про себя: если бы я только мог убежать на мою маленькую, но горячо любимую землю, чтобы прожить свои годы рядом с тобой и вдыхать воздух настоящих людей... Чем старше становится человек, тем больше его тянет к истокам. Я завидую тебе — ты на своей земле».
Излишне говорить, что Марк не испытывал ни малейшего желания жить в Израиле.
В 1950 году Суцкевер приехал навестить Марка в Вансе, и вдвоем они гуляли по многу часов. Я мало общалась с Суцкевером, — возможно, он чувствовал, что я чужая, и, безусловно, скучал по Белле. В конце концов, я была гойка, я не говорила на идише, я не пережила общее для них с Марком прошлое. Угрызения совести Марка по отношению к Белле заставили Суцкевера держаться со мной слегка отстраненно.
Суцкевер успокоил сомнения Марка насчет работы для церкви, поскольку одобрял все, что делал Марк. Он плохо разбирался в живописи, но это не имело значения, потому что он понимал поэтическую душу Марка.
Суцкевер боролся за сохранение идиша в стране, в которой он был обречен на исчезновение, и в процессе этой борьбы сталкивался с сильным противодействием. Он безоговорочно принимал сторону Марка в любых спорах, которые в последующие годы возникали у Марка с израильтянами. Сначала были противоречия из-за большой работы, которую Марк выполнял для церкви; потом Марк впал в ярость, когда его великолепные витражи поместили в некрасивое и неуклюжее здание госпиталя Хадасса в Иерусалиме. Дружба Суцкевера была для Марка подобна оазису, и во время нашей поездки он был счастлив встретиться со своим старым другом.
Мокади и его жена сопровождали нас во время всего путешествия из одного конца страны в другой. Мы посетили несколько кибуцев; Назарет (где Марк сделал несколько набросков убогих улочек, по которым ходили почти одни арабы); несравненную Галилею, прекрасную, но душную и подавляющую; Сен-Жан д'Акр, город крестоносцев; и впечатляющие раскопки в Кесарии. Жара стояла ужасная, и нас заставляли есть на завтрак соленую селедку, оливки и соленый сыр, чтобы мы больше пили и восполняли влагу, которую теряли с потом. Марк был в отличной форме и хорошо переносил жару и усталость. В Иерусалиме мы взобрались на башню Давида, единственную точку, с которой виден ослепительный Старый город, и Марк, охваченный эмоциями, быстро сделал несколько рисунков. В то время иорданские арабы контролировали половину Иерусалима, и за зеленой полоской ничьей земли мы видели гигантские старые стены, где стояли арабские солдаты, готовые стрелять при малейшей тревоге.
Мы присутствовали на похоронах израильского писателя — простая и трогательная церемония без каких-либо обрядов, и на меня большое впечатление произвело то, что вместо обычных пустых формальностей религиозных похорон мы увидели истинное чувство.
Мы посетили военный штаб Моше Даяна и пообедали с Голдой Меир, Моше Шареттом и Давидом Бен-Гурионом. Последний оказался веселым и откровенным человеком. Он признался Марку, что не ходил на его выставку в Музее Иерусалима, которую открыл президент Хаим Вейцман, потому что совершенно ничего не понимает в живописи, и Марк должен его простить. Все молодые годы он работал каменотесом и строил в Израиле дороги. Но в литературе, сказал Бен-Гурион, он не такой уж невежественный. Его любимым автором был Платон.
Последний визит нашей поездки мы оставили для Хаима Вейцмана, блестящего ученика Герцля, который добился от лорда Бальфура подписания знаменитой декларации5 в обмен на услуги, которые он как ученый оказывал Британии во время Первой мировой войны. Говоря по-французски, он вспомнил письмо, которое Марк написал ему годом раньше и в котором просил совета, нужно ли создавать произведения искусства для церквей. Вейцман повторил свой ответ: лично у него нет возражений, это вопрос, который Марк должен урегулировать со своей совестью. Но Марк настаивал: «Моя совесть тоже не возражает, но я не хочу, чтобы евреи меня неправильно поняли. Чего мне хотелось бы больше всего, так это писать настенные панно для Израиля». Вейцман одобрительно кивал, но это предложение, которое Марк повторял много лет, ни к чему не привело. Марк подарил кнессету большую картину «Еврей со спящей коровой», и, войдя, мы увидели, что она там висит, но официального признания подарка Марк так никогда и не получил. Несколько лет спустя, в 1961 году, он сделал витражи для синагоги госпиталя Хадасса в Иерусалиме и подарил гобелены и мозаику кнессету. Витражи Хадасса — единственные работы, когда-либо созданные Шагалом для иудейского религиозного здания. Закон, запрещающий изображать человеческую фигуру, обязывал его придерживаться символических и абстрактных форм, что придало окнам особую силу и красоту, хотя, к сожалению, здание госпиталя их недостойно. Многие работы Марка напоминают о мире, который недавно приехавшие в Израиль евреи стремятся забыть, — жизнь местечка в черте оседлости в России, которая для Марка была полна очень важных воспоминаний, — возможно, это отчасти объясняет, почему израильтяне не спешили делать Марку заказы. И все же какой бы ни была причина, вряд ли можно найти оправдание для тех, кто критиковали Марка за оформление церквей.
Открытие выставки Марка в Музее Тель-Авива стало великим событием для израильтян. У музея уже было несколько его работ, и Марк обещал директору подарить что-нибудь для «комнаты Шагала». Со всех сторон его приветствовали протянутые руки, улыбающиеся лица, и он щедро отвечал тем же. Лицо Марка стало бронзовым, как у израильтянина, и его улыбка-полумесяц сияла все ярче. Открытия выставок были приятнейшими моментами его жизни; этим он отличался от некоторых художников, для которых чем быстрее закончится церемония открытия, тем лучше. Комплименты Марк воспринимал всерьез. Он знал цену своей работе, и чем больше люди выражали свое восхищение, тем счастливее он становился. Его знаменитые сомнения преследовали его скорее на метафизическом уровне.
В Иерусалиме мы остановились в гостинице «Царь Давид». Во время войны здесь размещался центр для офицеров союзных войск и военных корреспондентов, и здесь останавливался мой брат Стивен, когда Отдел проблем политической войны в Каире посылал его с поручениями. Из «Царя Давида» он отправился в свое последнее путешествие в 1943 году, в возрасте тридцати двух лет.
Много лет мы со Стивеном практически не общались из-за моего замужества (Стивен ненавидел Джона), однако незадолго до смерти он написал мне длинное и нежное письмо-примирение. Мысли о Стивене не оставляли меня, из-за них я чувствовала себя еще более отстраненной во время нашего путешествия.
По пути из Израиля мы остановились в Италии, чтобы посетить Помпеи. Марк был полон радостного волнения и любопытства; он делал быстрые зарисовки фресок и набивал карманы рисунками. Ему всегда было нужно сразу запечатлеть на бумаге свои переживания. В течение всего путешествия наши с Марком отношения были почти лишены тепла и доверительности. Он вел себя довольно сдержанно, а я не могла понять, делал ли он это неосознанно или намеренно. Может быть, с тех пор, как у меня появились собственные друзья, Марк чувствовал, что я отдаляюсь от него, но пока ничего не говорил.
По возвращении в Ване я написала своим родителям:
«Мы искренне рады возвращению домой после трех штормов подряд, которые увенчал не самый слабый мистраль, как только мы прибыли в Марсель, и все это после кошмарной жары и бесконечно утомительных официальных приемов. Ване дарит утешение, какая сладость в воздухе! Коричневые холмы Иерусалима величественны, строги и внушают трепет; они оставили глубокие впечатления, и понадобится долгое время, чтобы они улеглись».
Марку не терпелось вернуться к работе, но его ждала не та работа, о какой он мечтал. Ему предстояла трудная задача — подписать девять тысяч оттисков с офортов к Лафонтену, а четыре тысячи из них раскрасить вручную. Ида расставила длинные столы на козлах в огромной мастерской в Горде, Марк отважно приступил к работе и трудился, пока у него не заболели запястья и не отяжелела голова. Когда офорты высыхали, мы с Идой и Джин уносили их и раскладывали новые. Монотонное раскрашивание вручную сотни различных деталей было особенно мучительным, и я не могла отделаться от чувства, что это ошибка. Это была идея Териада, а не Воллара. Определенно, роскошные офорты не нуждались в том, чтобы их раскрашивали. (Они называли это «повышением качества», но как можно «повысить» совершенство?)
Я отвозила в Ване законченные работы и привозила новые. Мне нравились эти долгие одинокие поездки под сияющим солнцем, в легком летнем платье, с развевающимися на ветру волосами. Я цеплялась за каждый предлог, чтобы уехать одной. Мой отец замечал, что в детстве я любила играть отдельно от других детей, и считал это признаком эгоизма и неуживчивости. Мое отвращение к командным играм поражало его и казалось неестественным; только гораздо позже он начал понимать меня. Ребенком я часто убегала от своей гувернантки и гуляла сама по себе. Помню, когда мы жили в Гаване, я бродила по соседним улицам и заходила в дома, где большие семьи собирались вместе, шумели и веселились. Девочкой я часто уезжала на велосипеде в поисках других мест, свободных от критики и условностей, ревности и собственничества. Это были не уединенные, но неизвестные мне места, где общение с окружающими было свободнее: деревни, рынки, кафе. Когда моя более компанейская сестра решила поехать в модный пансион в Париже, я попросила, чтобы меня отправили в деревенский пансион, в котором я оказалась единственной ученицей. Казалось, обитатели этого полуразрушенного замка сошли со страниц Бальзака, и для меня этот период жизни оказался чрезвычайно поучительным. Сидя в маленькой комнатке, я записывала свои впечатления.
Обо всем этом я размышляла по дороге в Ване, заезжая по пути в Рокфор повидать друзей.
Марк начал делать замечания, что я неправильно себя веду. Исчезло то чудесное чувство, что меня любят и ценят, что мне доверяют, которое делало наши первые годы такими счастливыми. У меня не было выбора, кроме как искать дальше людей, которые приняли бы меня такой, какая я есть. Желание исправиться гораздо сильнее, если к вашим несовершенствам относятся терпимо.
Ида все больше и больше контролировала наши дела. Она была проницательнее, умнее меня; это было нормально, она так и должна была себя вести. А поскольку Ида бросила рисовать и ее творческая натура не находила выхода, ее жизнь сосредоточилась на жизни отца. Привязанность Марка ко мне явно угрожала ее контролю над ним, и в течение следующего года Ида безотчетно разрушала наши отношения. Она изо всех сил старалась стать незаменимой, руководила работой Марка и даже пыталась заставить его думать так, как ей хотелось. Когда они говорили по-русски, меня будто не существовало. Она все больше критиковала его картины, а он все больше и больше зависел от нее.
После Горда мы с Марком и детьми поехали в спокойное место на побережье, на мыс Драммон. Пока дети искали ракушки или часами бултыхались в воде, Марк делал наброски на пляже или работал в маленьком домике. Однажды я там позировала для него обнаженная. Как ни странно, тогда он впервые попросил меня об этом, и мне понравилось. В результате появилась картина «Обнаженная в Драммоне», которую он закончил только в 1954 году, когда я уже ушла, и подарил своей жене Ваве.
Драммон стал поворотной точкой в нашей совместной жизни, последним периодом настоящего согласия и близости. Кажется, что на трех гуашевых рисунках, которые Марк написал там — «Синяя лодка», «Солнце в Драммоне» и «Обнаженная в Драммоне», — лежит тень грядущего. На картине «Обнаженная в Драммоне» спящая женщина заключена в кольцо между головой и обнимающей рукой возлюбленного под заходящим солнцем. На картине «Солнце в Драммоне» тоже показано заходящее солнце — огромное и разноцветное, на переднем плане лежит страдающий Христос, безвольный и жалкий, а за ним наблюдают мать и ребенок. На картине «Синяя лодка» влюбленный и его невеста под вуалью отплывают от берега на лодке под заходящим солнцем-луной, а позади остается молодая женщина. Было что-то необъяснимо печальное в этих картинах.
Однажды мы гуляли по холмам над деревней, и Марк увидел впереди красивого молодого мужчину.
— Интересно, каким будет Давид в его возрасте? Я боюсь даже думать об этом.
— Почему?
— Расти так сложно. Что он будет делать в жизни? Вдруг он вырастет неудачником? Несостоявшимся художником, как сын Пикассо? Лучше бы он стал адвокатом или архитектором.
Я ответила:
— Понятно, что главный недостаток Поля в том, что он носит фамилию Пикассо. У Давида будет больше шансов, он ведь Мак-Нил.
Я не хотела обидеть Марка, но ему было больно это услышать. То, что его сын все еще носит имя Мак-Нил, имя своего юридического отца, огорчало Марка.
Только мой развод мог хоть как-то успокоить его, и, к счастью, через месяц это стало наконец возможным. Джон написал, что его мать умерла и ее смерть изменила его отношение к жизни; он больше не возражал против развода.
Я поехала в Англию улаживать этот вопрос, и Марк написал мне:
«Весьма неприятная русская каша, но через это придется пройти. Не беспокойся, скоро все закончится. Дома без тебя уныло. Возвращайся быстрее! Устроим пикник на пляже».
Примечания
1. Chagall, l'Amour, le Rêve et la Vie. Jean Paul Crespelle. Presses de la Cité, Paris, 1969.
2. Вдова, использующая заслуги покойного мужа, живущая его славой (фр.). (Примеч. переводчика.)
3. Ревнивая муза (фр.). (Примеч. переводчика.)
4. Marc Chagall. Putnam's, New York, 1978 and Cassell, London, 1978.
5. Декларация Бальфура, направленная 2 ноября 1917 г. английским министром иностранных дел А. Дж. Бальфуром лорду Л.У. Ротшильду как самому видному представителю еврейской общины в Великобритании, содержала заявление о том, что правительство Великобритании благосклонно относится к идее восстановления национального государства еврейского народа в Палестине. (Примеч. переводчика.)